|
Безусловно, людей французской революции вдохновляла ненависть к тирании, они не в меньшей степени рвались сражаться против угнетения, чем те, кто, по замечательным словам Дэниэла Уэбстера , "пошел воевать за преамбулу" (первые абзацы Декларации независимости) и "семь лет сражался за декларацию". Против тирании и угнетения, а не против эксплуатации и бедности они утвердили права народа, из согласия которого в соответствии с римской Античностью, служившей основой для воспитания революционного духа, всякая власть должна вырабатывать свою собственную легитимность. В политическом отношении они не обладали властью и потому принадлежали к угнетенным, они ощущали свою сопричастность страданиям народа и потому не нуждались в излишнем выражении своей солидарности с ним. Они возглавили народ не потому, что хотели сделать что то для него (будь то из любви или ради получения власти над ним); они говорили и поступали как представители народа в общем деле. И тем не менее то, что оставалось само собой разумеющимся на протяжении тринадцати лет американской революции, очень скоро обернулось чистой воды фикцией в ходе революции французской.
Во Франции падение монархии не повлияло на отношения между правящими и подвластными, между правительством и нацией, и любое изменение государственного строя не в состоянии было устранить пропасть между ними. Революционные правительства, которые в этом смысле не отличались от своих предшественников, не являлись ни правлением "народа", ни правлением "через народ", в лучшем случае они были правлением "для народа" , а в худшем "узурпацией суверенной власти" самозваными представителями, занявшими положение "абсолютной независимости по отношению к нации" . Неожиданным фактом, обнаружившимся уже после того, как революция набрала ход, было то, что основное различие между нацией и ее представителями во всех фракциях заключалось не столько в "добродетели и гении", как на то надеялись Робеспьер и другие, а в имущественном положении. Лишь для немногих освобождение от тирании обернулось свободой. Остальные же едва ли ощутили какие либо перемены в своем тяжелом положении. Именно им надлежало быть освобожденными вновь, и в сравнении с освобождением от ярма необходимости, освобождение от тирании должно было показаться детской игрой. Однако в этом повторном освобождении люди революции и народ, который они представляли, находились по разные стороны, они не были сплочены общим делом, и, чтобы солидаризировать их, требовалось особое усилие, названное Робеспьером "добродетелью". Это не была добродетель римлян; ее целью не являлась res publica, и она не имела ничего общего со свободой. Эта добродетель была призвана заботиться о благоденствии народа, отождествлять собственную волю с его волей il faut une volonte UNE , и это усилие было направлено прежде всего на счастье многих. После падения Жиронды уже не свобода, а счастье многих стало "новой идеей в Европе" (Сен Жюст).
Слово le peuple ключевое в понимании французской революции, и его значение определили те, кто взирал на сцены народного страдания и не испытывал его сам. Впервые это слово применили не только к тем, кого отстранили от участия в отправлении власти, то есть не только к гражданам, но и к людям низшего сословия . Само определение термина возникло из сострадания, и слово стало синонимом неудачи и несчастья: le peuple, les malheureux m'applaudissent , имел обыкновение говорить Робеспьер; le peuple toujours malhereux так выражался даже Сиейес , один из наименее сентиментальных и наиболее трезвомыслящих людей революции. Отсюда следует, что персональная легитимность тех, кто представлял народ и был убежден, что всякая легитимная власть происходит от народа, могла основываться только на zele compatissant , на том властном импульсе, который влечет нас к les hommes faibles ; другими словами, на способности страдать и сострадать вместе со всем "огромным классом бедных", подкрепленной желанием возвысить страдания до ранга высшей политической страсти и величайшей политической добродетели. |