Изменить размер шрифта - +
Этим нравственным замечанием кончился наш завтрак.

 

 

 

Поврежденный с самого первого разговора удивил меня независимою отвагой своего больного ума. Он был явным образом «надломлен», и, хотя лекарь уверял меня, что он во всю жизнь не имел ни большого несчастья, ни больших потрясений, я плохо верил в психологию моего доброго прозектора.

 

Мы поехали вместе в Геную и остановились в одном из дворцов, разжалованном в наш мещанский век в отель. Евгений Николаевич не показывал ни особенного интереса к моим беседам, ни особенного отвращения от них. С доктором он беспрестанно спорил.

 

Когда темные минуты ипохондрии подавляли его, он удалялся, запирался в комнате, редко выходил, был желто-бледен, дрожал, как в ознобе, а иногда, казалось, глаза его были заплаканы. Лекарь побаивался за его жизнь, брал глупые предосторожности, удалял бритвы и пистолеты, мучил больного разводящими и ослабляющими нервы лекарствами, сажал его в теплую ванну с ароматической травой. Тот слушался с желчной и озлобленной страдательностью, возражая на все и все исполняя, как избалованное дитя.

 

В светлые минуты он был тих, мало говорил, но вдруг речь его неслась как из прорвавшейся плотины, прерываемая спазматическим смехом и нервным сжатием горла, и потом, скошенная середь дороги, она останавливалась, оставляя слушавшего в тоскливом раздумье. Его странные парадоксальные выходки казались ему легкими, как таблица умножения. Взгляд его действительно был верен и последователен тем произвольным началам, которые он брал за основу.

 

Он много знал, но авторитеты на него не имели ни малейшего влияния – это всего более оскорбляло хорошо учившегося лекаря, который ссылался, как на окончательный суд, на Кювье или на Гумбольдта.

 

– Да отчего мне, – возражал Евгений Николаевич, – так думать, как Гумбольдт. Он умный человек, много ездил, интересно знать, что он видел и что он думает, но меня-то это не обязывает думать, как он. Гумбольдт носит синий фрак, что же, и мне носить синий фрак? Вот небось Моисею так вы не верите.

 

– Знаете ли, – говорил глубоко уязвленный доктор, обращая речь ко мне, – что Евгений Николаевич не видит разницы между религией и наукой – что скажете?

 

– Разницы нет, – прибавил тот утвердительно, – разве то, что они одно и то же говорят на двух наречиях.

 

– Да еще то, что одна основана на чудесах, а другая на уме, одна требует веры, а другая знания.

 

– Ну, чудеса-то там и тут, все равно, только что религия идет от них, а наука к ним приходит. Религия так уж откровенно и говорит, что умом не поймешь, а есть, говорит, другой ум поумнее, тот, мол, сказывал вот так и так. А наука обманывает, воображая, что понимает как … а в сущности и та и другая доказывают одно, что человек неспособен знать всего, а так кое-что-таки понимает; в этом сознаться не хочется, ну, по слабости человеческой люди и верят одни Моисею, другие Кювье. Какая поверка тут? Один рассказывает, как Бог создавал зверей и траву, а другой – как их создавала жизненная сила. Противоположность не между знанием и откровением в самом деле, а между сомнением и принятием на веру.

 

– Да на что же мне принимать на веру какие-нибудь патологические истины, когда я их умом вывожу из законов организма?

 

– Конечно, было бы не нужно, да ведь ни вы и никто другой не знает этих законов, ну так оно и приходится верить да помнить.

 

– Вы так рассуждаете, – сказал я ему шутя и взяв его за обе руки, – что я нисколько не удивлюсь, если после вашего возвращения Николай Павлович сделает вас министром народного просвещения.

Быстрый переход