Изменить размер шрифта - +
А что, если его разлагающий пример заразителен? Чуяло сердце вещуньи но, что беда иль напасть караулят ее, но за каким углом — угадать не могла.

Да не за углом, не за поворотом — в столице нашей Родины, самом блудливом городе страны, чуть не сгорела наша семья.

Поехал я в столицу делегатом на профсоюзный съезд, тот самый, где один выдающийся подхалим увековечил себя тем, что назвал главного профсоюзника и кукурузника так, как никому еще и никогда никакого вождя назвать не удавалось: «Дорогой товарищ Никита, дорогой товарищ Сергеевич, дорогой товарищ Хрущев!» — сказал и будто спелую грушу с дерева снял — в виде Золотой Звезды!

Уставши от аплодисментов и пустопорожней болтовни, принялся я развлекаться — ходил в театры, на концерты, и не только по пригласительным билетам съезда, но и на свои денежки. Однако мало мне было этих развлечений. Я забрел в большой собор — на службу. Пели в том соборе народные артисты, и так пели, что меня потянуло к чему-то уж и не святому, хоть бы к светлому, душу очищающему. Я испытывал беспокойство, и память моя нашептала мне подходящее для покаяния место. Тот телефон я запомнил наизусть еще в сорок пятом году — о, незабвенные дни, промелькнувшие в благостном местечке Ольвия! Мужская притчеватая душа помнила о тайности. Она, душа моя, ждала ублаготворения и в то же время пужалась его. Сердце мое скользило обмылком в груди, рука, сжимавшая телефонную трубку, запотела — я бы уж и рад был, если б телефон не ответил, но из запредельности лет, из ветхозаветной тайности, не иначе, раздался голос Любы:

— Слушаю вас!

Во мне все, даже дыхание, заклинилось. Я не мог сказать слова, дыхнуть не мог — нечем дыхнуть мне.

— Слушаю вас! — повторили нетерпеливо.

— Ой, Люба! Постой! Погоди! — вместе с пробудившимся дыханием вдруг возник и голос, правда, не мой, какой-то чужой, с хрипом и сипом. — Пожалста! — почему-то с кавказским акцентом попросил я.

— Это не Люба, — сказали мне сдержанно, — это ее мать. А вы кто?

 

Следующим утром я не пошел на съезд. Я пешком топал из гостиницы «Россия» на улицу Неглинную, в гости к Любиной матери. «Вам обязательно надо побывать у меня! — сказала она вчера и, вздохнув, добавила: — А Любы нет, давно уже нет».

Я оказался в старой, запущенной квартире, тут все пронизано было запахом тления и книжной пыли. Трубы в наростах ржавчины, выступавшей из-под толстого слоя краски, по-змеиному опасно шипели по всем углам, в туалете отдаленно рокотала вода. Просторная квартира, заставленная стеллажами с книгами, какимито этажерками, вешалками, массивными шкафами, столами; на стенах фотографии в резных деревянных рамках; несколько старых картин. В гостиной — письменный стол с потускневшей бронзовой инкрустацией и потускневшие же подсвечники, витые из меди и серебра, подставки, светильники, мраморная пепельница и мраморная же фигурка греческого дискометателя. И много цветов. На столе, на подоконниках, на этажерках. Цветы ухожены, защипаны, политы, цвели радостно и благодарно. В горшках, подвешенных на шнурках, вьющиеся растения опускались кистями до пола.

— Вы, Сережа, осваивайтесь тут, фотографии смотрите — в этой древней кладовке много занимательного, есть кое-что и любопытное. А я стряпней займусь. Я вас скоро не отпущу, до тех пор не отпущу, пока не наговорюсь.

Наталья Дмитриевна похожа на дочь и в то же время отдалена от нее, как бы недопроявлена. Все, что в Любе цвело, румянилось, рвалось наружу, в пожилой женщине было уже успокоено, если не усыплено. Сотворенные как бы из одного металла, струганы были эти люди разными инструментами. Обширная в кости Наталья Дмитриевна как бы сплющилась телом. Она перехватила мой взгляд и тут же с маху отгадала, о чем я думаю:

— Я, как и многие певицы, дородна была, да вот убыла… — Ямочки на ее щеках цвели, раздвигая морщинки, делали лицо приветливым.

Быстрый переход