Воспоминания — каравеллы без парусов — проплывали в сумрачной пустыне ее погасших глаз…
Леонора встречала гостей в декольтированном платье из органди и сапфиров, ее обнаженные груди сверкали в ажурной броне контурных драгоценностей. Тем временем Беатриса провела меня через стеклянные двери библиотеки взглянуть коллекцию картин, собранную на вилле. Я насчитал их больше двадцати: от величественных парадных портретов в гостиной (на одном была подпись Аннигони, на другом — президента Королевской Академии) до фантастических этюдов Дали и Фрэнсиса Бэкона в столовой и баре. Где бы мы ни проходили, отовсюду — из альковов, украшенных мраморными полуколоннами, из узорных рамок на каминных полках, даже со стенных росписей на лестнице — на нас смотрело одно и то же красивое и замкнутое лицо. Может быть, этот чудовищный нарциссизм был последним прибежищем, единственным спасением в ее бесконечном бегстве от реального мира?
В студии на крыше я увидел большую картину, блестевшую свежим лаком. Это была явная пародия на сентиментальную манеру светских портретистов: голубоватые тона и манерный поворот головы превращали портрет Леоноры в образ мертвой Медеи. Дряблая кожа под правой щекой, гладкий лоб и стиснутый рот придавали ей окоченелый вид: при всей своей точности портрет выглядел жутковатым шаржем.
Я глянул на подпись.
— Нолан! Боже, вы были здесь, когда он это писал?
— Я здесь всего два месяца — это было до меня. Она не пожелала заказывать раму.
— Неудивительно, — я подошел к окну, поглядел вниз, на прикрытые маркизами окна спален. — Значит, он жил здесь. А студию у Коралла D бросил.
— Но зачем Леонора опять пригласила его? Они же, должно быть…
— Чтобы он опять делал ее портреты — в размер всего неба. Я лучше знаю Леонору Шанель, чем вы, Беатриса.
Мы вернулись мимо множества каминов, жардиньерок и канапе на веранду, где Леонора принимала гостей.
Нолан в белом замшевом костюме стоял с нею рядом. Изредка он поглядывал на нее с высоты своего роста, словно забавляясь мыслями о тех странных возможностях, какие самовлюбленность этой женщины могла предоставить его мрачному юмору.
Леонора прижималась к его локтю. Обрамленные сапфирами глаза делали ее похожей на языческую жрицу. Груди, окованные контурными драгоценностями, были неподвижны, как притаившиеся змеи.
Ван Эйк представился с преувеличенным поклоном. За ним подошел Мануэль, от волнения раскачиваясь больше обычного.
Рот Леоноры презрительно скривился, она смерила взглядом мою негнущуюся ногу.
— Вы, Нолан, наполняете свой мир калеками. Этот ваш карлик — он что, тоже летает?
Пти Мануэль так и не отвел от нее глаз. Они были влажны, как раздавленные цветы.
Представление началось через час. Огромные облака, подсвеченные закатным солнцем, висели над плато, как золоченые рамы для будущих картин. Планер Ван Эйка спиралью поднимался к первому облаку, срывался и карабкался снова, угадывая путь в сталкивающихся вихрях.
Когда обрисовались лоб и скулы, гладкие и безжизненные, точно из пены, гости на веранде зааплодировали. Через пять минут, когда планер Ван Эйка спустился к поверхности озера, я понял, что он превзошел самого себя.
Облитый светом прожекторов, сопровождаемый аккордами увертюры к «Тристану» (динамики были установлены на склоне плато), портрет Леоноры торжественно плыл над нами, источая мелкий дождь. Мне казалось, что он раздувается от всей этой помпезности, словно гигантская резиновая игрушка.
Облако попалось удачное: до самой береговой линии оно сохраняло форму, а потом сразу расплылось в вечернем воздухе, словно чья-то раздраженная рука смахнула его с небосклона.
Пти Мануэль начал подъем, крутясь вокруг темного облака, словно уличный сорванец вокруг мрачной толстухи. |