Изменить размер шрифта - +
Со школой, что ли? Как пошел я с черным ранцем за плечами, как пошел, как пошел-пошел… Так прямо будто до сего дня и не останавливался. Все иду… На завтрак вы мне давали тридцать копеек, а я на двенадцать кушал, а восемнадцать откладывал. А потом, когда вы в Москву меня послали, помните, я на гостинице сэкономил страшные деньги. Дайте-ка карандаш.

Она кивала головой, крестилась, ловила пальцем слезу из старых глаз.

— А теперь, Алешенька, а теперь-то!

— Просто смешно, какие деньги сэкономил. Да, много чего было. А главное — ведь здесь все с начала пришлось начать. Здесь ведь уже не выедешь на том, на сем, как у нас. Здесь совсем другое оказалось нужно. Но я родился европейцем, мне просто смешно было бы в России жить.

— Одним бы глазом увидеть!

— Мне часто говорят: Асташев, неужели вы русский? Вы совсем наш.

Потом она прижимала к себе его рыхлое, вялое тело, его чистые руки с розовыми ладонями и нежными треугольными ногтями, гладила старыми руками его синий пиджак, его светлые волосы, всматривалась в круглое, моложавое лицо, всегда младенчески выбритое.

— Умница мой, — говорила она, — утешение мое.

Он целовал ее, еще раз смотрел на часы и, так как был девятый час, уходил.

— Куда идешь теперь? — спрашивала она, — не завел ли себе какую душеньку?

Он отвечал, аккуратно застегивая хорошо сшитое пальто:

— Мамаша, я не имею никакого права заводить себе душенек. Плодить нищих не в моем вкусе. Для здоровья иногда увлекаюсь, но жениться — минимум три года подожду.

— Ну, Господь тебя сохранит, — шептала она, так и не узнав, куда он шел. За все эти годы у нее ни разу не возникло подозрения.

Через полчаса он уже звонил у широкой полированной двери, где лестница была в коврах, а внизу у зеркала стояли пальмы.

— Это, верно, Алексей, — говорил женский голос за стеной, пока прислуга помогала ему раздеться.

— Да, это я, маменька, — отвечал он. — Здравствуйте.

— Здравствуй, хищник. Ну, кого нынче обглодал?

Он подходил здороваться. Обыкновенно бывал еще кто-нибудь, и Ксения Андреевна держалась с ним надменно-игриво.

— Вы слышали: «маменька»! — восклицала она, а крашеные рыжие волосы, низкий бюст, слои напудренной шеи безжалостно выдавали в ней что-то почти старушечье. — Ты старишь меня, бандит.

Это была вторая жена Алешина отца, его мачеха, одержавшая когда-то над Клавдией Ивановной большую жизненную победу.

Он расцветал здесь каким-то особенным, редким цветом, округло садился в кресло, сытно острил, сам хохотал густо и громко, масляно смотрел на Ксению Андреевну, на гостя или двух — чиновных, не бедных, которых маменька приголубливала. Несмотря на разницу лет, Алеша умел поддержать их особый разговор, где действовали все какие-то члены, председатели и вице-председатели, где обсуждались выборы в какой-то комитет, или совет комитета, или президиум совета. Евграф Евграфович намекал на возможность кандидатуры Юлия Федоровича в ревизионную комиссию. Один гость делал многозначительное лицо, другой гость считал перебаллотировку неминуемой, маменька ядовито и очень к месту интриговала в пользу адмирала Вязминитинова, передавшего кому-то какие-то благотворительные суммы.

Алексей Георгиевич внезапно требовал шампанского, рассказывал веселый анекдот, целовал ручки Ксении Андреевне, вел себя как избалованное сокровище, которому все позволено, потом становился почтительным, нежным, вынимал из кармана контрамарку в легкомысленный театр, дарил ее всем вместе и откланивался.

Алексей Георгиевич прожил часть жизни с отцом, часть жизни с матерью, месяц там, неделю тут, зиму там, лето тут.

Быстрый переход