|
Когда это было?
– Должно быть, в сорок третьем – сорок четвертом годах. Наш дом в Берлине разбомбили. Меня сюда эвакуировали вместе с другими. Наверное, летом сорок третьего. Я был в одном классе вместе с… ох, эти фамилии… да, помню Бруно Моренца. Он был моим приятелем.
Фрейлейн Нойманн бросила на него изучающий взгляд и поднялась. Маккриди тоже встал. Она заковыляла к окну, посмотрела вниз. Мимо прогромыхал грузовик, полный полицейских. Они сидели прямо, на поясе у каждого висела кобура с венгерским пистолетом АР‑9.
– Всегда люди в форме, – негромко, как бы про себя, проговорила фрейлейн Нойманн. – Сначала нацисты, теперь коммунисты. И все в форме, все с оружием. Сначала гестапо, теперь Штази. Бедная Германия, чем мы заслужили и тех, и других?
Она отвернулась от окна.
– Вы англичанин, не так ли? Садитесь, пожалуйста.
Маккриди с удовольствием сел. Он понял, что, несмотря на возраст, фрейлейн Нойманн сохранила очень острый ум.
– Почему вы говорите такие глупости? – возмутился он.
Показное возмущение не тронуло фрейлейн Нойманн.
– По трем причинам. Я помню каждого своего ученика времен войны и в первые послевоенные годы, и среди них не было Мартина Хана. Во‑вторых, школа была не на Генрих‑Гейне‑штрассе. Гейне был евреем, нацисты стерли его имя со всех памятников и табличек.
Маккриди был готов рвать на себе волосы. Уж ему‑то следовало помнить, что имя Гейне, одного из величайших немецких поэтов, стало снова упоминаться лишь после войны.
– Если вы закричите или поднимете тревогу, – тихо сказал Маккриди, – я не причиню вам вреда. Но за мной придут и меня расстреляют. Решайте сами.
Фрейлейн Нойманн доковыляла до кресла и села. Как это любят старики, она начала с воспоминаний.
– В 1934 году я была профессором университета Гумбольдта в Берлине. Самым молодым профессором, единственной женщиной среди всего профессорского состава. К власти пришли нацисты. Я презирала их и не скрывала своего презрения. Наверное, мне повезло. Меня могли отправить в концлагерь. Но они проявили снисхождение и сослали сюда учить в начальной школе детей фермеров. После войны я не вернулась в университет. Отчасти потому что понимала, что дети здешних крестьян имеют такое же право учиться у меня, как и молодые берлинские умники, а отчасти и потому, что я не могу преподавать их коммунистическую ложь. Итак, мистер Шпион, я не стану поднимать тревогу.
– А если меня все равно схватят, и я расскажу о вас?
Она в первый раз улыбнулась.
– Молодой человек, когда вам восемьдесят восемь лет, никто не сможет сделать вам ничего, кроме того, что Господь все равно скоро свершит. Зачем вы пришли?
– Из‑за Бруно Моренца. Вы помните его?
– О да, помню. Он попал в беду?
– Да, фрейлейн, в большую беду. Он здесь, недалеко. Он пришел от меня, с заданием. Он заболел, заболел психически. Глубокий нервный срыв. Он прячется где‑то неподалеку. Ему нужна помощь.
– Полиция и все эти солдаты пришли за Бруно?
– Да. Если я найду его первым, возможно, мне удастся ему помочь. Вовремя его увести.
– Почему вы пришли ко мне?
– У него есть сестра, которая живет в Лондоне. Она сказала, что он очень мало рассказывал о годах жизни в эвакуации. Лишь обмолвился, что ему было очень плохо и что его единственным другом была школьная учительница фрейлейн Нойманн.
Она немного покачалась в кресле.
– Бедный Бруно, – сказала она, – бедный, перепуганный Бруно. Он всегда чего‑нибудь боялся. Криков, ударов, боли.
– Почему он всего боялся, фрейлейн Нойманн?
– Он был из гамбургской семьи социал‑демократов. |