Он шумно отпил из чашки.
— Дела, как обычно, дела.
Я выпил коньяк и знаком попросил принести еще рюмку.
— Знаете, герр Маас, вы доставили мне массу хлопот и неприятностей.
— Знаю-знаю и искренне сожалею об этом. Все получилось так неудачно. Пожалуйста, извините меня. Но скажите мне, как поживает ваш коллега герр Падильо?
— Я-то думал — вам это известно. Мне сказали, что вся ключевая информация в ваших руках.
Маас задумчиво уставился в пустую чашку.
— Я слышал, что он в Восточном Берлине.
— Об этом не слышал только глухой.
Маас слабо улыбнулся.
— Я также слышал, что он... как бы это сказать... у него возникли трения с работодателями.
— Что еще вы слышали?
Маас посмотрел на меня, глаза стали жесткими, суровыми.
— Вы принимаете меня за простака, герр Маккоркл? Может, думаете, что я шут? Толстяк немец, который ест слишком много картошки и пьет слишком много пива?
Я усмехнулся.
— Если я и думаю о вас, герр Маас, то лишь как о человеке, который приносит мне одни неприятности с того самого момента, как мы познакомились в самолете. Вы вломились в мою жизнь только потому, что мой компаньон подрабатывает на стороне. В итоге в моем салуне застрелили человека. Я думаю, герр Маас, что от вас можно ждать только новых неприятностей, а мое кредо — избегать их поелику возможно.
Маас заказал еще кофе.
— Неприятности — моя работа, герр Маккоркл. Этим я зарабатываю на жизнь. Вы, американцы, живете словно на острове. Да, насилие вам не в диковинку, У вас есть воры, убийцы, даже предатели. Но вы шляетесь по свету, стараясь доказать всем, что вы — хорошие парни, и вас презирают за вашу неуклюжесть, ненавидят за ваше богатство, хихикают над вашим позерством. Ваше ЦРУ было бы всеобщим посмешищем, если б не располагало суммами, достаточными для того, чтобы купить правительство, финансировать революцию, отстранить от власти правящую партию. Вы не глупцы и не упрямцы, герр Маккоркл, но вы как бы отстранены от того, что делаете, кровно не заинтересованы в исходе того или иного начинания.
Все это я уже слышал от англичан, французов, немцев, всех остальных. В чем-то ими двигала зависть, где-то они говорили правду, но их слова ничего не меняли. Давным-давно я перестал гордиться или чувствовать вину за американский народ, хотя имел достаточно поводов и для первого, и для второго. Жизнь у меня была одна, и я старался прожить ее, сохраняя веру в несколько понятий, которые полагал для себя важными, хотя со временем они, похоже, выхолащивались и затирались.
— Герр Маас, сегодня я не нуждаюсь в лекции по гражданственности. Если у вас есть что сказать, говорите.
Маас привычно вздохнул.
— Меня уже не удивляет, что делают люди в отношении себе подобных. Предательство не вызывает у меня отвращения, измену я воспринимаю как правило, а не исключение. Однако из всего этого можно извлечь и прибыль. Собственно, именно этим я и занимаюсь.
Смотрите, — он подтянул вверх левый рукав, расстегнул пуговицу рубашки, обнажил руку выше локтя. — Видите? — Он указал на несколько вытатуированных цифр.
— Номер концентрационного лагеря, — предположил я.
Маас натянул обратно рукав сначала рубашки, потом пиджака. Невесело улыбнулся.
— Нет, это не номер, который давали в концентрационном лагере, хотя и похож на него. Эту татуировку я получил в апреле 1945 года. Она несколько раз спасала мне жизнь. Я был в концентрационных лагерях, герр Маккоркл, но не узником. Вы меня понимаете?
— Естественно.
— Я был наци, когда это приносило прибыль. Когда же принадлежность к национал-социалистической партии перестала расцениваться как достоинство, превратился в жертву фашистского режима. |