Да замолчи, замолчи на минутку, чужая собака!
Лай собаки… Все равно — слов мне не разобрать. Взгляд трусливо убегает в сторону, скользит по книжным полкам. Петрарка, Кортасар, Майринк, Гаршин… Как неправильно, не по порядку, как наплевательски непочтительно расставлены книги! Да я вообще ужасная неряха. С некоторых пор. С тех пор, как увлеклась кинематографом, с тех пор, как стала здоровым — нет, новым, новым, другим человеком. А впрочем, книги как раз расставлены правильно — эти страдальцы и должны быть вместе. Я тоже страдала, я знаю… Боль, до недавнего времени, была основной моей сутью. Не возвышенная, как у них, а самая что ни на есть плотская, но это не так и важно.
Я болела всю жизнь, с раннего детства. И мой образ складывался исходя из этой болезни: беззащитная слабость и трогательная утонченность — так меня представляли окружающие, так я и сама привыкла о себе думать. Никакой утонченности в моей паскудной болезни не было! Был стыд, была вечная боль, унизительные процедуры, годы в ожидании донора и подлая эгоистичная радость, что донор наконец нашелся. Я старалась не думать, как именно он нашелся. И снова боль, боль, боль и самодовольный возглас доктора: почка работает! — как будто речь шла о каком-то сложном насосе, который он сам изобрел, а не о человеческом органе.
Выздоравливала я трудно и медленно. Вот тогда-то мне и помогло кино. В палате был DVD-плеер и множество дисков. Я смотрела фильмы целыми днями, чтобы как-то отвлечься от боли, и не заметила, как подсела на кино.
Почему-то мое новое увлечение очень раздражало окружающих. Да и я сама, выздоравливающая, обновленная, стала их раздражать. А когда выздоровела окончательно, они от меня попросту отвернулись. Наверное, все наши отношения строились лишь на том, что они меня опекали и оберегали, а я эту их заботу безропотно принимала и была благодарна. А теперь, став самостоятельной, взбунтовалась. Этого они простить не смогли. Вот так я и осталась одна, но до сегодняшнего дня одиночество меня совсем не тяготило, мне оно даже пришлось по вкусу — одиночество я воспринимала как свободу: куда хочу, туда и иду, чем хочу, тем и увлекаюсь. Я даже из университета, где преподавала (а больше числилась — во всем виновата проклятая болезнь) сравнительную грамматику, ушла на вольные хлеба, став репетитором английского и французского. С наступлением летних каникул моя свобода расширилась до безграничности: до сентября мои услуги никому не понадобятся. Как школьник-двоечник, я радовалась этим каникулам, по существу, первым настоящим в моей жизни, таким вот бездельно безответственным.
В общем, я была одинока, но абсолютно счастлива. Пока не натолкнулась на этот диск.
Лай собаки… Да ведь это же просто безумие! Почему я так испугалась? Почему с таким упорством пытаюсь услышать слова? Какая разница, о чем говорит эта женщина? Я не убивала, я — не она! Ну и пусть съемка, ну и пусть документальная, я знаю, что никогда не совершала преступления. Да вообще, никакая это не я. Я никогда не надела бы такой костюм, на мой взгляд вульгарный и абсолютно безвкусный, я никогда так не стригла волосы, да и цвет не мой: я — блондинка, а эта — рыжая. И вот еще: пепельница находится рядом с ней, значит, она курит, я — не курю, даже вообразить себя не могу курящей. И вино у нее в бокале… Я стопроцентная трезвенница. На праздники мне наливали сок. Наливали… Теперь буду наливать себе сама. Ну, не суть. И жесты ее — не мои жесты, и движения — ничего общего с моими не имеющие. Сидит нога на ногу, да еще в такой короткой юбке. Я бы в жизни так не расселась.
Опускаю невольно глаза — и наталкиваюсь на свою совершенно невозможную позу: я сижу забросив ногу на ногу.
Но ведь я же не знаю этого человека! Не знаю…
Лай собаки… И собаку вижу впервые! О чем я ему говорю? За что убиваю? За что я в принципе могла бы убить?
В испуге и смущении меняю позу: сажусь прямо-прямо — и понимаю, что так мне ужасно неудобно. |