Изменить размер шрифта - +
Ах, кабы не записка твоя, так можно было бы и вовсе не беспокоиться! Пусть бы у самого Мишеньки совесть нечиста, а нам каяться не в чем.

Лицо ее, одутловатое и рыхлое, вдруг осветилось надеждой.

– Да и записка нам не страшна, мало ли, кто что написал… Может, для памяти… Или набросок какой… Конечно, шкатулка – память о Григории, его вещи, его слова, надо бы вернуть.

Павел чувствовал, что земля уходит из-под ног. Вернуть надо – но как? Не пойдешь же к Коковницыным с обвинениями ребенка в краже…

– С другой стороны, – продолжала задумчиво Аполлинария Феоктистовна, – дитя ежели прочтет записку, так и не поймет ничего, а вот ежели кому из взрослых покажет, так могут подумать, что Григорием писано. И лежит записка вместе с памятными его вещами, стало быть, от него именно осталась. Умер-то он для всех от разбойничьей руки, это само собой, а только записка без всяких экивоков покажет, что он умом тронулся, а это уж нехорошо выйдет. Разговоры начнутся, и обернется в конце концов как раз тем, чего мы так стремились избегнуть. Нет, ничего не поделаешь, надобно ехать вызволять шкатулку, да чем скорее – тем лучше, покуда записку никто не прочел.

В дверь осторожно поскреблись, просунулась озабоченная физиономия Прохора.

– Барыня-матушка, барин, ваши сиятельства, Афонька мой шкатулку нашел, в снегу под окнами брошена была.

– Слава Богу! – громко выдохнула княгиня.

– Только пустая она, – виноватым голосом продолжал Прохор. – Уж не знаю, что в ней было, а теперь уж ничего нету.

– Где ж нашел? – спросил Павел.

– Аккурат под окнами вашей комнаты, барин. Видать, тот, кто взял, шкатулочку-то выбросил, чтоб в руках не носить, а что внутри было – в карман сунул. Да мальчонка это коковницынский, я точно вызнал, видали его на втором этаже, бегал туда-сюда, во все двери заглядывал.

Павел вспомнил неплотно притворенное окно в своей комнате. Да, пожалуй, Прохор прав. Так все и было. И что же теперь делать?

До глубокой ночи просидел он в покоях матери. Оба понимали, что назавтра надо будет ехать к Коковницыным, и предлагали то один, то другой план: как построить разговор, чтобы и искомое получить, и отношения с добрыми знакомыми не испортить. Никакого ясного плана, однако, не вышло, и чем дольше мать и сын разговаривали, тем более запутанной и безвыходной казалась им ситуация.

В конце концов, разошлись спать с уговором: Павел отбудет время на службе с утра и до обеда, затем вернется домой, и они вместе поедут к Коковницыным. Раньше четырех пополудни приезжать с визитами все равно неприлично. Княжну Варвару, разумеется, ни во что посвящать не стали.

 

– Аполлинария Феоктистовна, голубушка, уж не случилось ли какого несчастья? – участливо спросила графиня Ольга Федоровна, едва одетые во все черное князь и княгиня Гнедичи появились в гостиной.

Хозяйка дома быстрым цепким взглядом окинула черную бомбазиновую ротонду Аполлинарии Феоктистовны и ее шляпку, украшенную цветами из гагата, словно оценивала, насколько прилично быть в столь изысканном наряде в период траура по сыну.

– Мы не позволили бы себе нарушить приличия, если бы не чрезвычайные обстоятельства, – негромко произнесла княгиня. – Право, не знаю, как и начать… Дело весьма щекотливое, даже интимное… Граф простит нас, если мы попросим дозволения переговорить с графиней наедине?

Граф Аристарх Васильевич не только не возражал, но даже и удивления такой просьбой не выказал. Он производил впечатление человека, который мало понимает суть происходящего, а если и понимает, то ему все глубоко безразлично. Как и полагалось, он был одет к приему визитеров в однобортный сюртук; брюки в мелкую бежево-коричневую клеточку свидетельствовали о том, что хозяин дома не чужд веяниям моды, однако все знакомые знали, что старик почти совсем глух, а даже если что и расслышит, так уж не поймет.

Быстрый переход