Я, разумеется, сажусь. Я сердита и разобижена, однако учтива. Я только присаживаюсь – не вступаю в разговор и уж тем более не лезу обниматься и целоваться. Прихваченную поддельную сумку «Коуч» я кладу поближе, сую руку внутрь и копаюсь среди бирюзовых эйвонских теней, конфет и презервативов, вытаскиваю странный смартфон и принимаюсь печатать: обращаю злые мысли в слова… в предложения… в раздраженные записи в блоге.
Пишу я честно, и ты можешь решить, что я – самое бессердечное тринадцатилетнее привидение, когда-либо ступавшее по Земле, но мне уже хочется, чтобы моя драгоценная давно покойная бабушка Минни заработала рак легких и умерла во второй раз.
Между затяжками ядовитой палочкой она спрашивает:
– Тут шныряет один медиум – не видала? Оглобля такая – у него еще плохая кожа и коса, как у китайца. – Она смотрит на меня прищурившись.
Адскигорячая Бабетт, будь спокойна: с твоей сумкой я обращаюсь аккуратно.
Бабушка Минни – мать моей мамы. Наверняка в свои лучшие годы она была оторвой: коротко стриглась, сверкала нарумяненными коленками под джаз, отплясывала джиттербаг с Чарлзом Линдбергом на припорошенных кокаином столиках в бутлегерских клубах, гоняла ночами в енотовой шубе по Вест-Эггу на «стутц-беаркатах» и закусывала золотыми рыбками, но я-то знала ее уже порядком обветшавшей – воспитание моей матери вряд ли добавило ей молодости.
К моему появлению на свет бабушка Минни уже коллекционировала пуговицы и нянчилась с ишиасом. И курила как паровоз. Помню, когда я приезжала к ней в глушь на север штата Нью-Йорк, она заваривала чай в банке из-под маринованных огурцов: заливала в нее воду и ставила на солнечный подоконник. Если не считать всей этой норман-роквелловщины, у нее в доме воняло, как в пещере троглодита: будто она готовила всю пищу, надергав что росло на грядке и бросив в кастрюлю на огонь, – зато свое, домашнее; хоть бы раз позвонила в ресторан и заказала moules marinières tout de suite.
В бабушкину ванну после тебя не проскальзывали тихонько горничные-сомалийки, не отдраивали ее и не расставляли новые пузыречки с грейпфрутовым шампунем. Неудивительно, что мама еще подростком сбежала из дома, потом стала всемирно известной голливудской звездой и вышла замуж за моего папу-миллионера. Долго в босоногую сельскую романтику не поиграешь. Пока я находилась в ссылке на своей Эльбе в унылой глуши, мать уезжала со съемочной группой ЮНЕСКО в Калахари учить бушменов пользоваться презервативами, отец командовал враждебным поглощением «Сони Пикчерз» или прибирал к рукам мировой рынок оружейного плутония. Я же делала вид, что интересуюсь брачными песнями диких птиц.
Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.
Ногтями, длинными, как палочки для еды (их приладила для похорон моя мама), бабушка Минни снимает частичку табака, прилипшую к языку, и говорит:
– Твоя мамуля наняла одного мужика отыскать твой дух, так что держи ушки на макушке. Даже больше скажу: он вроде частного детектива, который разыскивает мертвых, и сейчас он в этом самом отеле!
Я сижу в гостинице, в своей старой спальне среди штайфовских обезьянок и гундовских зебр, и вижу только прикуренную сигарету. Законную форму самоубийства. В ответ на комментарий Леонарда-КлАДезя: да, я веду себя мелочно. Разрешите откровенно: я не совсем лишена сопереживания, но, на мой взгляд, бабушка меня бросила. |