Был первый понедельник октября — чудесный день, много синевы, солнечного блеска и серебристых летающих паутинок. Марфенька возвращалась с аэродрома, полная впечатлений простора и облаков. У нее был сегодня прыжок, шестой по счету, и ей разрешили не явиться в школу на занятия.
От метро Марфенька шла пешком, ловко пробираясь между снующими автомобилями, бесшумными троллейбусами, среди пестрой льющейся толпы. (Кажется, она не особенно соблюдала правила уличного движения.) Почти взрослая девушка в трикотажной сиреневой юбке с белым горохом и белом свитере со значком парашютистки вместо брошки на груди. Она была очень счастлива: все было так хорошо, мир прекрасен, люди добры (к ней — значит, и ко всем, друг к другу), каждый человек — целый мир, заманчивый и интересный. Сегодня она прыгнула с высоты тысяча шестьсот метров. И в этот же день ей довелось наблюдать высотный прыжок заслуженного мастера спорта. Поистине в самом слове «человек» было что-то гордое. А где-то в космосе звучал слабый и четкий голос спутника. От восторга у Марфеньки мурашки бегали по спине, когда радио доносило до нее этот голос. Жизнь слагалась в какую-то дивную и величавую симфонию: до чего хорошо жить на свете...
И вдруг мелькнуло одутловатое бледное лицо нищенки.
Сначала Марфенька прошла мимо: нищие ее не интересовали — шлак, отходы общества, как говорит Берта Ивановна; они еще есть, не хотят работать и паразитируют на здоровом теле общества, но ей тут же стало неловко перед собой... Если человек просит денег, значит, очень нужно. Она же вот не просит? В белой кожаной сумочке нашелся рубль, и Марфенька, густо покраснев почему-то, положила его на аккуратно расстеленный платочек.
Что ее поразило в этой женщине — ведь не первого же нищего видела Марфенька в своей жизни,— так это глубина ее унижения. В Марфеньке очень сильно было развито чувство достоинства. Она испытывала страдание, если видела, что один человек заискивает перед другим. Один вид подхалима мог сделать ее больной на весь день — это при ее редком физическом здоровье.
Женщина стояла на коленях и клала прохожим земные поклоны. Больше уже нельзя было унизиться, по мнению семнадцатилетней Марфеньки.
— Чего только милиция смотрит! — услышала она позади желчный голос.— Что у нас, безработица, что ли? Безобразие!
— Они на эту милостыню дома строят да пьянствуют,— отозвался кто-то из прохожих.
.— Д-да...— неопределенно промычал третий и все же бросил двадцать копеек.
«Не похожа на пьяницу... и что дома строит»,— подумала Марфенька, терзаясь смутными угрызениями совести. Радость была спугнута. Марфенька, нахмурившись, возвращалась домой. Изможденное, полное отчаяния лицо, пожалуй, еще молодое, стояло перед ней. Почему эта женщина не работает? Почему? По всей Москве были расклеены объявления: требовались уборщицы, гардеробщицы, официантки, посудницы, а возле фабрик висели плакаты с перечислением специальностей, в которых нуждалась страна.
Почему же она все-таки не работает, эта женщина? Ведь это ужас — стоять вот так на коленях перед людьми и просить милостыньку. Милостыня... Слово было из далекого прошлого, в среде Марфеньки оно не употреблялось вовсе. Но если слово осталось от прошлого, то женщина была сейчас, в настоящем, и некуда было деться от этого факта.
Попадались нищие-алкоголики — это было проще всего понять: страшная болезнь заставила их потерять человеческий облик. Но эта женщина не была алкоголиком, Марфенька была в этом уверена. Тогда почему же она предпочитает весь этот ужас работе?
Может быть, она больна? Внешний вид, пожалуй, говорил об этом: одутловатость, бледность, угасший взгляд. Но ведь есть больницы, какие-нибудь там дома для инвалидов, и, наконец, просто легкая сидячая работа, например, швейцара. Почему же она просила эту самую милостыню?
Вечером Марфенька не могла ни читать, ни заниматься. |