— Когда устанете, можете немного прилечь,— сказала сестра,— но лучше сегодняшнюю ночь не спать: больная очень плоха. Она пилот? Расшиблась? Как жаль, такая молодая! Я буду заглядывать. Если что, позовите меня. Вот звонок, смотрите.
Сестра поспешно ушла.
Христина робко подошла к кровати. Марфенька лежала животом вниз, голова ее была неловко повернута, длинные темные ресницы резко выделялись на восковой щеке. Она еще не проснулась после операции. Одна рука свесилась, как у мертвой.
Христина опустилась на колени возле кровати и поцеловала эту обескровленную руку,-как она целовала крохотную ручку своего ребенка, потом осторожно положила ее под одеяло. Села рядом с постелью на стул и грустно огляделась. Палата была значительно больше в высоту, нежели в ширину, как железнодорожный контейнер, только ослепительно белый. Вместо окна — дверь на балкон с открытой фрамугой наверху. Воздух в палате был свеж и влажен, все же явственно проступал запах какого-то сильно пахнувшего лекарства.
До утра несколько раз заходил очень молодой дежурный врач, толстогубый, черноглазый, добродушный. Он сообщил, что его зовут Саго Сагинянович, подробно растолковал Христине, как ухаживать за больной. Приходила пожилая сестра, делала Марфеньке укол и уходила. Сестра сказала, что Марфенька спит и что это хороший признак. Христине стало немного легче.
Коротая остаток ночи у постели самого дорогого ей человека, она продолжала думать все о том же — о боге.
Всю свою жизнь беспристрастно, как бы со стороны, пересмотрела Христина. Почему она жила так нехорошо, так нескладно? И с какого момента началась эта нескладность?
Была обыкновенная детдомовская девочка Христя, очень робкая, привязчивая, мечтательная. Она росла, как ее подруги, ничем не выделяясь, разве что своей робостью.
На нее никто не обращал внимания. Озорниками педагоги занимались много, даже в нерабочее время: их надо было воспитывать. А Христя ведь никогда не нарушала правил.
Просто удивительно, как мало знали ее и воспитатели, и учителя — ее способности, стремления, надежды. Очень плохо шьет? Ах, какая неспособная, неразвитая! Только этим незнанием и можно объяснить, что ее устроили после детдома на... швейную фабрику. «Почему я не ушла с швейной фабрики, ведь мне там очень не нравилось?— с недоумением вспомнила Христина.— Ведь я же была свободным человеком, что меня удерживало?»
Все то же: робость, страх перед жизнью.
А злосчастное ее замужество?.. Не сумела уйти от Щукина!
Христину передернуло при одном воспоминании о Василии. Она густо покраснела. Как она могла жить с таким?! До чего она была несчастна! Как ее душа жаждала утешения. И она нашла его в религии. Да, религия дала ей утешение, мир, покой, благо, но религия же окончательно подавила ее волю, и без того слабую, сделала из Христины безгласную рабу.
Она молила бога сохранить сыночка, а сама не сумела его уберечь.
А потом была тюрьма... Христина и там прошла незаметной. Она делала безотказно любую работу, которую ей поручали.
Душевная ее боль неизмеримо превосходила внешние трудности, да она их просто не замечала, занятая своим страданием. Христина все ждала, что скоро умрет, но почему-то не умерла. Потом «зачеты» — ее выпустили раньше срока. Она вернулась в Москву, не зная, что с собой делать, для чего жить, чувствуя себя недостойной хорошей жизни, «как у людей».
«Почему же я все-таки не поступила на работу? — думала Христина, уже не понимая ту, прежнюю, Христину.— Как я могла пойти просить милостыню?»
Ею тогда овладела ложная идея искупления: пострадать за свою вину перед ребенком. Душевные муки были по-прежнему нестерпимы, значит, бог еще не даровал прощения.
«А ты поклонись честному народу в ножки,— будто рядом услышала она елейный голос монашки,— гордыню-то усмири свою, может, бог и простит. |