– Не вредит! – сказал он и выпил стакан шампанского.
Кальянов просто не знал, как ему быть. Надежда на мистификацию рушилась – он видел это ясно: ни пересмотра проектов, ни дополнительных штатов, никаких смет, ничего такого в романе не было. А всё, что было -
125
ему было чуждо и даже противно, вроде какой-то детской забавы.
Сдавая вступительный экзамен в университете, по факультету камеральных наук, между прочим и из словесности, он запомнил имена Вальтер-Скотта, Бальзака, у нас – Загоскина и Лажечникова. Позднее, в журналах, он встречал имена Жорж Занда, Виктора Гюго, помнил, какого шума наделала «Капитанская дочка» Пушкина, затем романы Лажечникова, Лермонтова и Гоголя. Но он, став на практическую точку служебных занятий, уже ничего этого после не читал – и на роман смотрел… просто никак не смотрел. Он считал это женским или, как он выражался, бабьим делом и нахмурясь смотрел, как у его сестры, старой девушки, целый угол, точно дров, навалено было русских и французских романов.
А теперь вдруг зовут его слушать роман, – да еще требуют критики!
«Что я ему скажу? – раздумывал он про себя. – А он непременно спросит – вон то и дело поглядывает на меня! Сказать коротко «никуда не годится», это было бы всего удобнее и искреннее с моей стороны – да нельзя, если б и хватило духу; надо объяснить, почему не годится. Сказать «очень хорошо», – я рискнул бы и на это, а как спросят: что именно и почему хорошо? И когда роман бывает хорош, когда не хорош – чорт знает! Нет, не один чорт: вот этот журналист, сосед мой, знает; вон и тот, лентяем смотрит – тоже знает; и старик Чешнев сидит, точно всенощную слушает – и тот видно, что в своей тарелке!»
Он с завистью поглядывал на того, на другого из слушателей, стараясь уловить, по выражению их лиц, что им нравится, что нет, чтобы заготовить по этому себе какой-нибудь запас заемных впечатлений, и продолжал тупо и напряженно вслушиваться.
Автор между тем выводил лицо за лицом, рисовал ряд тонких сцен, пейзажей; чередою текли благородные, возвышенные мысли, блистали искры остроумия, слышались тоны нежных чувств или являлись штрихи наблюдательности. Все это свободно вязалось между собою, как будто разыгрывалось по нотам, и послушно выражало главные задачи или тезисы автора.
Герои были представители принципов чести, человеческого достоинства и высокой степени умственного
126
и морального развития – до внешней выработки включительно, до уменья выражать в каждом шаге и слове уважение к себе и к другим, до изящных, простых и естественных манер, до языка и всех форм общежития.
Это была чистая сфера джентльменов, салон жизни, где скорби и радости, заботы, труды и удовольствия, мысли, знание, искусства, даже самые страсти, подчинялись строгому регулятору традиционной школы вершин жизни, доступной в европейских обществах ограниченному меньшинству.
Ничего вульгарного, никакой черновой, будничной стороны людского быта не входило в рамки этой жизни, где все было очищено, убрано, освещено и украшено, как в светлых и изящных залах богатого дома. Прихожие, кухни, двор, со всею внешнею естественностью, – ничего этого не проникало сюда; сияли одни чистые верхи жизни, как снеговые вершины Альп.
Автор читал следующие за первыми главы – одушевленнее, гости слушали напряженнее. Всех охватывал интерес широко раздвинувшегося в рамках романа.
Только газетный критик Кряков становился все сердитее по мере того, как развивался ход романа, да еще толстый Сухов вздыхал вслух от нетерпения. Среди одной сцены, происходившей где-то в Италии, он даже сказал вполголоса своему соседу генералу: «Завтра дождь будет!»
– А что? – спросил тот.
– Мозоли ноют. У тебя есть мозоли?
Тот отрицательно покачал головой. |