Эти предания слились с историей. Мало ли вы выучиваете такого, что вам не понадобится потом в жизни; но все изученное входит в плоть и кровь вашего нравственного, умственного и эстетического образования! Без этой подкладки древних классиков, их образцов во всем – смело скажу, человек образованным назваться не может.
– Да зачем же учить ложь? Зачем не переделать этого вздора, чтобы не набивать им головы людские? – вопил сердито Кряков.
– Вы правы, – заговорил редактор профессору, – классицизм будет присутствовать в науке и искусстве и во всей жизни, пожалуй, как фундамент… или корень, если хотите; он будет скрыт в глубине земли. Но ведь человечество идет вперед и все производит, творит; нарастают новые роды, виды и образуют со временем новое здание, которое, в свою очередь, сделается классическим. От древнего же, начального классицизма – мы, воля ваша, ушли далеко! И дальше всё будут нарастать новые, свежие слои… Развитие остановиться не может!
– Позвольте, однако, заметить, – сказал профессор, – что произведения искусства, как образцы, и сами по себе не отжили, и не одна только школа и молодость наслаждаются ими. Конечно, мы избалованы новыми и свежими побегами – это так, и вкус наш отчасти притупился и стал
183
мало чувствителен к простой и величавой эстетической трапезе. Но, как я хотел сказать, по временам является реставрация древности, производимая гениальными талантами, и в каком могуществе восстают тогда великие покойники! Например – Рашель разве не воскресила нам древних библейских и героических женщин! Мы видели их как живых!
– По Расину воскрешала древность! хороша древность! – заметил Кряков. – Разве Расин и Корнель те классики, которых вы разумеете: полноте! А кто писал по классическим образцам, все провалились с своими эпопеями, одами, дифирамбами; от них ничего не осталось, все умерло!
– Это оттого, что повторить их не легко; и даже близко к ним подойти! – сказал профессор.
– Потому что не нужно! – вставил Кряков. – Учи и пиши новую жизнь!
– Да, – прибавил Чешнев, – вон статуя Венеры Милосской пролежала в земле две тысячи лет, но и теперь никто из новых, в своих произведениях, не подошел и близко к ней! Или наша хоть бы керченская ваза!.. Да все, все, что ни найдут: руку, торс, черепок вазы – все оказывается неподражаемо!
– Теперь все это машинами стали делать на фабриках, – сказал хозяин, – magnifique – et pas cher!1
– Да, кажется, к этому идет! – со вздохом заметил Чешнев.
– Вы съехали на пластические искусства, а мы, кажется, говорили об искусстве слова! – сказал Кряков.
– И Гомера никто не повторил! – заметил профессор, – сами вы сказали!
– Наладили! – вполголоса заметил Кряков. – И я-то связался спорить! Кто бы стал читать нового Гомера! Новый Гомер у нас – это Гоголь!
Старики засмеялись.
Опять настала пауза.
– Скажите, как вы находите женщин в романе? – спросил Чешнев редактора.
– Грациозные, нежные создания, прозрачные, как видения… – хвалил профессор.
184
– Да, именно видения! – повторил журналист тоном легкой иронии, – так воздушно и тонко очерчены они, что плоти и крови в них как будто нет! Это более тени, нежели живые фигуры. Иначе, впрочем, и быть не могло: автор, как я заметил, пишет условные, лицевые стороны жизни, не вводит нас ни в психологическую глубину, ни в интимную реальную жизнь, оттого очерки его и бледны. Притом женщины у него, как актрисы на сцене, действуют будто и на свободе, сами по себе, но во всяком их слове и движении заметно, что на них обращены тысячи глаз. |