Подходим к месту, где полк бунтуется, а там уже две сотни кубанцев, ишо какие-то дикие и собой рябые, на калмыков похожие, окружают этот полк. Страшное, братцы, дело! За леском две батареи с передков снялись, а полк на прогалинке стоит и ропщет. К ним офицеры подъезжают, усватывают их, а они стоят и ропщут.
Отдал есаул наш команду, повынали мы палаши и - рысью, охватываем солдат подковой... И кубанцы по шли... И зачали солдаты винтовки кидать. Свалили их костром и опять ропщут.
А во мне сердце кровью закипает, аж на губах солоно горит. Как я могу человека в энту могилу гнать, ежели я сам там жизни решался, жил в земле, как суслик?.. Подскакали. Вижу я: казак нашего взвода Филимонов сгоряча бьет солдата шашкой плашмя по морде. И на глазах моих пухнет у энтого морда и вся в крови, а он оробел. Молодой солдатишка, и явно оробел. Так по мне мороз и пошел, не могу с собой совладать, подскакиваю: "Брось, Филимонов!" Он меня в мать, даром что старовер. Я палаш занес, постращать хотел: "Брось, говорю, а то, истинный бог, срублю!" Он как рванет винтовку с плеча. Я его и ширнул концом палаша в глотку... Как в чучелу ширнул, а вышло - живого человека снял с земли... Получилось тут такое, что сам черт не разберет. Кубанцы зачали в нас стрелять, мы - в них. Дикие, рябые энти, на нас в атаку, а солдаты подхватили обратно винтовки и опять ропщут и стреляют по всей коннице. Там такая была волнения...
Захватили нас оттуда, сначала в тыл было направили, потом как ахнули в Карпаты; с гашников не успели вшей обобрать, и вот тебе Карпаты. Идем ночью по ходам сообщения. Приказ - чтоб ни стуку, ни бряку. Оказалось, австрийские окопы в сорока сажиях от наших. День живем. Головы не высунуть. Дождь. Мокро. В окопах - по щиколотки грязи. Нету во мне ни сну, ни покою. Жизни нет! Как там, думаю: за что мы в этих окопах с смертью в обнимку живем? Стала мне колом в голове мысля, чтоб погутарить с австрийцами. Ихнпе солдаты по-нашему гутарят. Иной раз шумят: "Пан, вы за что воюете?" - "А вы за что?" - шумим. Не могем порешить за дальностью расстояния. Думаю: вот бы собраться по-доброму, погутарить. Нету возможностей! Разделили народ проволокой, как скотину, а ить австрийцы такие же, как и мы. Всех нас от земли отняли, как дитя от сиськи. Должен у нас ить один язык быть.
И вот утром раз просыпаемся, а караульный шумит: "Гля, братцы, за нашу проводку зверь зацепился!" И австрийцы, слышим, взголчились, как грачи на жнивье. Я это высунул трошки голову, а супротив меня стоит лось, зверь такой - навроде оленя, рога кустом. И зацепился за проволочные заграждения рогами. Левей нас по фронту сильные бои шли, вот стрельба и нагнала его промеж окопов.
Австрийцы шумят: "Пане, выручайте животную, мы стрелять не будем!" Я шинель с себя - и на насыпь. Глянул на ихние окопы, а там одни головы торчат. Толечко я к зверю, а он - в дыбы, аж колья, укрепы, зашатались. Мне на помогу ишо трое казаков повыскакивали. Ничего не могем поделать - он к себе и близко не подпушает! Глядь, австрийцы бегут - без винтовок, и у одного ножницы.
Тут-то мы и загутарили. Наш сотник слег на насыпь в целит из винтовки в крайнего австрийца, а я его спиной заслоняю. Не могли же нас офицеры разогнать, и повели мы австрийцев гостями в свои окопы. Зачал я с одним говорить, а сам ни слова ни по-ихнему, ни посвоему не могу сказать, слеза мне голос секет. Попался мне немолодой австрияк, рыжеватый. Я его усадил на патронный ящик и говорю: "Пан, какие мы с тобой неприятели, мы родня! Гляди, с рук-то у нас музли ишо не сошли". Он слов-то не разберет, а душой, вижу, понимает, ить я ему на ладони мозоль скребу! Головой кивает: да, мол, согласен. И собралась округ нас куча казаков и ихних. Я и говорю: "Нам, пан, вашего не надо, а вы нашего не трожьте. Давай войну кончать!" Он опять, вижу, согласен, а слов не разумеет и зовет нас руками к себе. Объясняет: там, дескать, есть наш, который по-русски кумекает. |