|
Какой-нибудь вороватый мальчишка, получив из твоих рук серебряную монету, непременно прыснет и бросится наутек, словно опасаясь, что ты тотчас же помчишься за ним, дабы отобрать у него серебро и взамен сунуть медь. Но моя старушка так крепко схватила меня за руку, что я не мог вырваться, и почти безоговорочным тоном, выдававшим глубокое знание жизни, спросила:
– А что, шеф, и вы, сдается мне, были бедны?
– Да, я был так же беден, как вы, и, может, снова таким и буду!
И это она поняла, я же подумал, что она, должно быть, знавала лучшие дни, но расспрашивать ее не хотел.
Вот этим-то кругом примерно и ограничивалось мое общение с людьми вне дома, и целых три года я довольствовался им.
Впрочем, кое-какое общение было у меня и в самом доме. Я жил на пятом этаже, и следовательно, подо мной располагались четыре семьи, включая ту, что занимала самый низ; четыре семьи – каждая со своей судьбой, со своим укладом. Никого из этих людей я не знаю, не знаю, как они выглядят, и, должно быть, ни разу не сталкивался с ними на лестнице. Лишь на дверях видел я таблички с их именами, а по названиям просунутых в двери газет примерно догадывался, какие взгляды они исповедуют. Прямо за стеной у меня обитает певица, которая угощает меня великолепным пением, а к тому же у нее есть подруга, которая часто приходит к ней и играет для меня Бетховена, – это самые лучшие из моих соседей, и временами меня тянет познакомиться с ними, чтобы высказать им мою благодарность за все минуты светлого счастья, которые они мне дарили, но я преодолеваю соблазн, потому что знаю: все очарование нашей связи тотчас развеется, как только мы будем принуждены обмениваться банальными фразами. Временами в квартире подруг на несколько дней поселяется тишина, и тотчас все будто меркнет в моем жилище. Правда, есть у меня еще и другой веселый сосед – кажется, он живет в одном из нижних этажей в доме напротив. Он часто наигрывает что-то опереточное и совсем мне не знакомое, но столь неотразимо веселое и простодушно лукавое, что порой среди самых мрачных раздумий меня вдруг одолевает смех.
Словно бы в противовес всему этому, дабы омрачить мою радость, другой ближайший сосед, живущий в квартире подо мной, держит собаку. Громадный, рыжий и шалый пес то и дело с громким лаем носится по лестнице. Хозяин его, судя по всему, считает наш дом своей собственностью, а всех нас, жильцов – ворами и взломщиками и потому поручает этому примерному стражу охранять этажи. И если порой случится мне припоздниться и ощупью пробираться к себе во тьме лестничной клетки, то уж я беспременно ткнусь ногой в нечто мягкое и мохнатое, – и тут мгновенно взрывается ночная тишь и во тьме вспыхивают два огненных кружка, и весь винтообразный лестничный проем наполняется грохотом столь оглушительным, что тут же отворяется дверь и выходит хозяин собаки, который испепеляет меня, потерпевшего, своими яростными взглядами. Я, конечно, не приношу ему извинений, но всегда чувствую себя виноватым: владельцы собак вечно обвиняют в чем-то все человечество.
Никогда не мог я понять, как это человек может отдавать всю свою любовь и заботу, которую мог бы подарить людям, – животному, да еще такому нечистому животному, как собака, которая только и делает, что повсюду гадит. Но у моего соседа с четвертого этажа есть к тому же еще и жена, и взрослая дочь, и они вполне разделяют чувства главы семьи к этому псу. Время от времени соседи устраивают собачьи посиделки: рассевшись в гостиной вокруг стола – мне нет нужды гадать, где они сидят, и без того все хорошо слышно, – они заводят со своим чудовищем разговор. За неимением дара речи пес отвечает на расспросы воем, и все члены семейства заливаются радостным, горделивым смехом.
Иной раз собачий лай будит меня среди ночи. Как сильно, должно быть, кичится эта семья своей собственностью – чутким бдительным зверем, даже сквозь стены и закрытые окна способным учуять шум ночного экипажа! Но что мысль о потревоженном покое несчастных ближних хоть как-то омрачит радость хозяев пса – на это рассчитывать не приходится. |