Изменить размер шрифта - +
«O! mon Dieu! s'ecria-t-elle, qu'est cecy? et quels conseillers sont ceux qui luy ont donne tel advis?… Mon Dieu!.. J'ay grand peur que cette offense ne lui soit pas pardonnee».

Теперь, на пороге двадцатых годов двадцатого века, мы читаем рассказ Брантома иначе. Целые годы живем мы в умственной и моральной атмосфере Варфоломеевской ночи. Психология испанского посла нам гораздо ближе и понятнее, нежели психология французской королевы. Последнее пятилетие представляет собой поразительный рецидив истории. Пулемет заменил пищаль, вот и весь прогресс с 16-го века. A ведь были ученые, спорившие с Вико по вопросу о возможности исторических ricorsi.

Огонь, бурливший пять лет, кажется, понемногу догорает. Но идет по всей Европе густой черный дым. Местами сверкает и пожар: одно из этих мест — шестая часть земли. Варфоломеевский год кончился. Варфоломеевский год начинается.

 

 

В Кобленце

 

В Кобленце в пору Великой Революции скопились самые знатные и самые реакционные из французских эмигрантов. Мелкое дворянство расселилось. в дешевой Лозанне; более либеральные роялисты уехали на жительство в Лондон. Эмигранты Кобленцского двора сходились между собою в политических взглядах. Единодушно признавали необходимым восстановить старый самодержавный порядок и вернуть законным владельцам родовые поместья, наложив штрафы и пени на дерзких захватчиков-вассалов. Составляли длинные списки людей, подлежащих смертной казни; первым номером в этих списках шел Лафайет, которого ненавидели гораздо более, чем Марата. Крайних якобинцев скорее даже уважали за крепкие слова и за идею твердой власти. Спорили больше о том, кому командовать карательной экспедицией: принцу Конде или маршалу де-Брой; первого считали недостаточно твердым, а у второго сын служил в революционной армии. Un de Broglie!..

Жили эмигранты со дня на день, ожидая конца случившейся с ними неприятной истории. Уже был израсходован последний миллион ссуды, присланной Екатериной Второй. Штат двора сократился. Время праздников и балов миновало. Передавали зловещие слухи о начавшейся тяжелой нужде. Герцогиня де-Гиш поступила в сиделки; маркизу де-Гильом кормил на свой счет ее старый лакей; граф де-Майи стал наборщиком; виконт де-Куанье открыл сапожную мастерскую. Вполголоса называли имена знатных дам, которых нужда заставила опуститься еще ниже. Сплетня и злорадство останавливались перед этими несчастьями.

Весной 1792 года стали появляться долгожданные радостные известия. Европа, наконец, решила восстановить прежнюю Францию. Одному из эмигрантов это сказал на приеме граф Кобенцль; другой недавно завтракал у Питта; третий получил письмо от фаворита Екатерины.

К лету в Кобленце появился прусский король и его армия под командой герцога Брауншвейгского. Говорили, что скоро приедет на подмогу из Московии генерал Суваров, тот самый, который кричит петухом. С ним должны прискакать мириады — «des sotnias, vous dis-je» — степных казаков. Этих не заразишь якобинской пропагандой.

В день, когда немецкие войска проходили по улицам Кобленца, множество эмигрантов собралось в кофейне Трех Корон. Пили вино и строили веселые планы.

Только один из роялистов, бывший депутат Казалес, на радостном празднике близкой победы сохранял угрюмый вид. Казалеса недолюбливали в эмиграции; его считали либералом, чуть даже не конституционалистом. Молодой граф Лас-Каз обратился к нему с вопросом:

— Неужели, сударь, вас не радует вид этих доблестных немецких войск, которые идут выручать нашу дорогую Францию?

— Молодой человек, — ответил мрачно Казалес, — мне трудно ответить на ваш вопрос. Конечно, я люблю наших верных союзников-немцев. Но по совести не скрою от вас, что я от всей души желаю этим доблестным воинам, от первого до последнего человека, потонуть в серебряных водах Рейна.

Быстрый переход