Изменить размер шрифта - +
И это хорошо, что он не видит меня, поскольку уже светло, а эта чуткая, строжкая птица хоть и на секунды утрачивает слух, но при этом не теряет зрение и реагирует на любой движущийся предмет. Неосторожно замельтешил у него перед глазами — вмиг сорвется и поминай как звали, а за ним всполошатся тетери. Одним словом, тревога на току, остальные глухари, если не слетят, то уж точно замолчат, — вот тебе вся охота. А потом еще от бати, невзирая на его весеннее настроение, услышишь все, что он про тебя думает и кто ты на самом деле…

Поэтому прикрываюсь деревом, делаю под песню всего по два шага и не дышу, когда глухарь молчит или щелкает. И вот прилип к сосне, выглядываю — крупный петух сидит на суку почти у самого ствола, распущенный хвост обрамлен «сединой» — концы перьев белые, это значит, старый, поживший на свете глухарина. Вытягивает шею, гортанно щелкает и как-то завороженно, самозабвенно шепеляво скворчит — звуки, радующие охотничье сердце и одновременно цепенящие, ибо в их исключительной необычности чудится не птичья песня — предание старины глубокой, заклинание, священный гимн восходящему весеннему солнцу.

Стоит поддаться этому чувству, окунуться в бессознательную память древности, — и выстрелить рука не поднимется. Кто охотился на токующего глухаря, тот знает, насколько сильно очарование его голоса.

 

 

Конечно, будь у меня ружье, я бы вряд ли задумывался, заслушивался и поддавался воображению; прицелился, затаил дыхание и уронил бы петуха на наст. Потому что в двенадцать лет соотношение чувств и желаний, как те же два колена глухариной песни: ты уже слышишь и ощущаешь таинства природы, но от страсти показать себя, от неуправляемой отроческой жажды самореализации, вдруг становишься глухим.

По крайней мере, на момент выстрела…

А солнце, между прочим, уже поднялось над землей, согрело щеку, дохнуло весенним теплым ветерком. Глухарь замолк — то ли на солнце грелся, то ли притомился, поэтому я стоял не шевелясь, смотрел на него, мысленно прицеливался и ждал, когда вновь запоет, чтобы уйти неслышно и не спугнуть. Он же ходит по сучку, духарится, распуская хвост, изредка поцокивает — ну точно драчливый мужик! И вдруг на болотную чистину откуда-то сбоку с шумом опустился глухарь, распустил крылья, забегал кругами. Мой в тот час всполошился, несколько раз подпрыгнул на суку, похлопал крыльями, словно пробуя кулаки и, как пикирующий штурмовик, спланировал к сопернику. И в тот час запрыгал на насте, как резиновый, заходил, вычерчивая маховыми перьями круги и внезапно ударил крыльями так резко, словно в утреннем прозрачном воздухе солдатским одеялом хлопнули, выбивая пыль, и эхо забилось на другом краю болота. А я рот разинул — никогда еще такого не видывал! И совсем забыл о времени и что меня ждет отец. Лишь случайно оглянувшись, увидел, что он уже пляшет на кромке болота, руками машет и, должно быть, матерится.

Я попятился задом до ближайших сосен, там развернулся и помчался к лесу — глухарям было не до меня. Все-таки весеннее утро на батю действовало — он не ругался, а только спросил выразительно:

— Каким местом думаешь? Наст распускается!

И мы понеслись со всех ног. В логу снег опять валился лишь под отцом, а меня держал, но когда забрались на увал, ближе к солнцу, и побежали по старым вырубкам, наст проседал даже у меня под валенками. А чем дальше, тем больше. Отец несколько раз увязал по грудь, однако не сердился, выползал из провала, лежал на спине и радовался:

— Весна! Мать ее яти!..

Потом мы пошли другим, более дальним путем — к дороге, по молодым борам, где наст еще держался, и все равно последний километр ползли, а больше перекатывались и громко хохотали — от того, что кружилась голова, было совсем тепло и впереди было ощущение теперь уж близкого лета.

Быстрый переход