– Очерк?… А вы умеете писать очерк? В школе мы проходили Глеба Успенского. Вот тот умел писать очерки. А вы?…
Я молчал. Не находил, что ответить, и оттого сильно волновался. А генерал перевел взгляд на Семенихина. Спросил:
– Здесь, в Латвии, есть собственный корреспондент, у меня в Москве нет. Почему?
– Там рядом с вашим штабом вся редакция…
– Меня не интересует редакция. Меня интересует собственный, то есть мой корреспондент.
Генерал перевел взгляд на стол, где уже стояли и манили красивыми этикетками грузинские вина, а нам махнул рукой:
– Вы свободны.
Я повернулся и направился к выходу. Спустившись по лестнице, ожидал Семенихина, но он не появлялся. Я подошел к машине, которая нас возила, попросил шофера отвезти меня в гостиницу. Укладываясь спать, думал о Семенихине, его решение остаться ужинать с генералом и близкими ему офицерами, считал непозволительной дерзостью. И был доволен собой: «Хорошо, что не остался. Ведь никто же меня не приглашал». И с этой хорошей светлой мыслью заснул.
А на следующий день в штаб не пошел, сел писать первый очерк. Не пошел и на второй день, и на третий. Не ходил и в офицерскую столовую, а питался в ресторане. Не видел я все эти дни никого из золотой пятерки. Мне хорошо работалось, я писал очерки. А потом неожиданно в ресторане увидел Воронцова. Он был взволнован и сразу же мне сказал:
– Рассобачился с генералом!
Я неуместно спросил:
– С каким?
– Со Сталиным, конечно! Какой же тут генерал-то еще?
– Надеюсь, это не смертельно?
– Не смертельно, а службе конец. Отлетался. В газету к вам приду! – если примете.
Я не знал, чем утешить друга. Предложил меню, чтобы выбрал обед, но он резко поднялся. И скомандовал:
– Пошли в столовую! Чтой-то я, как барышня… расквасился. Афонина бросил. А ему горше, чем мне. Его-то он из армии турнуть пообещал.
– А он разве может – уволить из армии? Он же округом командует, а не всей военной авиацией.
Воронцов обнял меня за плечи.
– Ах, ты, Иван, наивная душа! Хорошо тебе жить с твоим идеализмом. Во всем ты хорошее хочешь увидеть, законам веришь. А жизнь, она не законами управляется, а самодурством разным, да вражьем поганым. Ты там на фронте из пушек палил, да ребят немецких, таких же, как мы с тобой, крушил, так уж думал, и всех врагов одолел, а вот приехал в столицу и увидишь: врагов-то тут побольше, чем там на фронте было. Вот он, Вася-то, сын Владыки мира, меня сегодня жамкнул, а я не однажды видел, как и сам он плачет в тисках вражья разного. Да я думаю, и отец его живет да оглядывается: не знает, откуда смертушки ждать. У него недавно приступ сердечный был – от пустяка случился. Играл он, как всегда, сам с собой в бильярд, а потом к окну подошел, задумался. А кий-то и упади на пол. В ночи звук резкий раздался, а Иосиф Виссарионович метнулся за портьеру: думал, значит, выстрел это. Ну, сердце-то и затрепыхалось. Три дня после этого аритмия была: сердце то ударит, а то остановится. В другой раз три удара, на четвертый остановка. Хорошо это, скажи?… Попросил Светлану позвать, да сына Василия, а ему и в этом отказали.
– Сталину?… Отказали?… Да кто ж над ним права такие имеет?
– Имеют, значит, – ответил спокойно Воронцов. – Германию на лопатки положил, страху на весь мир нагнал – так, что и Черчилль в его присутствии сесть не смел, а вот простого семейного счастья не заслужил. Не пускают к нему сына с дочерью. Мы однажды сказали генералу, чтоб он к отцу обратился, да самолетов у него для округа столичного побольше попросил, а он нам сказал: «Когда-то я теперь к нему попаду». Посмотрел на нас и добавил: «Вы что же думаете, я с отцом каждый день щи хлебаю?… Нет, ребята. |