Ну, можно ли терпеть такое пекло?
Кулинич говорит чисто русским языком, в его речи я не слышу того характерного акцента и той манеры, которая, кажется, въелась во все клетки каждого еврея. Заметил я, что жид, если он особенно возбужден, не может избавиться от свойственной для них манеры говорить. Кулинич не картавит, чем очень гордится, и всех евреев называет картавой шайкой, не понимая, впрочем, того, что нееврей никогда так резко и уничтожающе о евреях не скажет. Он так же часто повторяет: «У нас, в Хохляндии», эксплуатируя счастливый для его биографии факт рождения на Украине и не совсем еврейскую фамилию. От желания выдать себя за «хохла» он и анекдоты, и притчи, и всякие цветистые присловия замешивает на почве украинской. Например, частенько вам скажет: «У нас, в Хохляндии, говорят: бить будут не по паспорту, а по морде». Или расскажет притчу, как хохол тронул голой ногой холодную воду в реке, отдернул ее со словами: «У-у… жиды проклятые!» А еще станет рассказывать, как у начальника-еврея была секретарша-еврейка. Она вошла к нему и сказала:
– Вам взут.
А начальник ее поправил:
– Не вам взут, а вас звут.
И так они долго препирались, не в силах понять друг друга.
Обо всем этом мне расскажут позже сотрудники редакции, вспоминая Кулинича. Мне-то уж общаться с ним не придется; мой визит к нему был единственным и последним.
Кулинич одобрил мои покупки, о которых я ему рассказал, особенно ружье.
– Оно легкое. И бьет метко. Немцы умеют делать хорошие ружья.
Пригласил меня ехать в его собственной машине. С тем мы и расстались до субботы.
В машине нас было четверо: мы, охотники, и шофер. Кулинич, устраиваясь поудобнее в левом углу заднего салона, говорил: люблю ездить всегда в одном вот этом уголке: уютном и удобном.
Задернул зеленую шелковую занавеску, приготовился дремать. Акулов сидел рядом с шофером, а я с Кулиничем.
Впереди нас выехали и с ходу взяли большую скорость три машины. В одной из них ехал знакомый уже мне подполковник. У него было трехствольное дорогое ружье и новенькая первоклассная амуниция. Проходя мимо нашей машины, он весело с нами поздоровался, а мне подмигнул как старому знакомому. Кулинич, провожая его взглядом, негромко проговорил:
– Не люблю эту братию.
– Почему? – вырвался у меня вопрос.
– Страшные люди! Говорят, их на фронте пуще огня боялись.
Они и сейчас, попадись им в руки, кожу сдерут.
– Ладно вам пугать капитана. Он вчера к подполковнику в гости ходил.
Меня словно кипятком ошпарило: знает! Счел нужным доложить:
– За ружьем ходил, да за резиновыми сапогами.
– А почему к нему, а не ко мне? – удивился Кулинич.
– Да и я бы вас всем обеспечил. У меня три ружья на стене висят.
– Из Бухареста мне звонили. Знакомый дипломат и надоумил меня в ваше общество включиться, и посоветовал к подполковнику зайти.
На мое счастье больше мне вопросов не задавали. Но я все-таки спросил:
– А почему его надо бояться?
– А-а… – протянул Кулинич. – СМЕРШ – одно слово. Контора у нас такая есть. Он там. А между тем морда у него самого что ни на есть шпионская.
Я подумал: «Как он его честит. Не боится. Своего-то чего бояться?… Ворон ворону глаз не выклюет».
Кулинич, конечно, был убежден, что ни Акулов и ни, тем более, я не разгадаем эту его тайную мысль. Я потом пойду по жизни бок о бок с евреями, четверть века буду обращаться в среде журналистов, где их так же много, как селедок в бочке, а затем все долгие годы и до нынешних дней потечет моя жизнь в мире писательском, а тут, мне кажется, их еще больше; еще Федин, немец по национальности и любимец евреев по причине нежности, к ним проявляемой, как-то в минуту раздражения воскликнул: ныне всякий мало-мальски грамотный еврей – уже писатель! Так вот и я, изучивший психологию еврея больше, чем своего родного, русского, убедиться мог в их наивном заблуждении насчет ума и смекалки русских людей. |