Ладно, друзья! Выпьем за евреев! У меня на фронте штурман был еврей, и мы с ним отлично воевали.
На том инцидент был исчерпан, о евреях забыли, но моя защита сына Сталина всем пришлась не по сердцу. Я понял это по косым взглядам, дал знать жене, и скоро мы откланялись.
Я еще и при первой встрече с Михаилом сразу после войны не находил в его душе прежнего дружеского тепла, теперь же, как мне казалось, еще больше от него отдалился. На память упорно лезла русская пословица: «Гусь свинье не товарищ».
Домой мы возвращались молча. Наде бы, конечно, хотелось сблизиться с такими важными людьми, но и она, наверное, понимала, что общего интереса с ними у меня быть не могло.
Был ранний вечер, мы шли пешком, я думал: открыться Наде со своей бедой или поберечь ее от лишних переживаний? Но тут же решил, что жена самый близкий друг, чего же от нее таиться?
– А знаешь, Надя, – заговорил я вдруг почти торжественно, – у нас ведь с тобой все не так просто, то есть не у нас, а у меня. Я был в райкоме, там узнал, что три года как исключен из партии, но, к счастью нашему, решение об этом куда-то заложили и в Румынию не прислали. Только теперь сообщили.
– У тебя все это на лице написано, да только я понять не могла, что с тобой, почему ты ходишь как в воду опущенный.
Она помолчала, потом спокойно, будто речь шла о пустяках, продолжала:
– И ладно. Живи без партии. Взносов платить не надо. Живут же люди! Вон Фридман у вас – сроду не был в партии. А и симпатия твоя черноокая Панночка – она, как ты говорил, и в комсомоле не была, зато муженек ее – вон какая знатная фигура! Кстати, ты бы к нему в журнал пошел. Чай, примет тебя на работу.
– Не знаю, шутишь ли ты или говоришь серьезно. Да кто же меня в журналистику теперь исключенного примет? Об этом и думать нечего.
– Как же не примут? Устинов тебя первым пером называл. А теперь что ж – писать что ли разучился? Я этого не понимаю. Ну, если в военную газету не примут, в гражданскую пойдешь. Такие-то, как ты, журналисты – везде нужны. А если уж не в газете – рассказы пиши. Умеешь ведь. Писателем станешь, как Чехов или Джек Лондон. Ты тогда, конечно, нос задерешь и бросишь меня, ну, это уж другая статья. Все равно твоим успехам радоваться буду.
Я понял, что Надежде моих тревог не понять. Ну, и ладно, страхов нагонять не стану, только пусть она об этом помалкивает. Нечего нам горе свое среди людей трясти, у них своих забот хватает.
Надежда – молодец, всегда поражала меня силой духа и ясностью ума. Проговорила серьезно, чеканя каждое слово:
– Ты только брось это – страхи разводить, в панику вдаваться. В этой нашей новой жизни действуй, как на войне. Я про тебя в газете читала: с неба пули да осколки сыпятся, а ты стоишь посреди батареи, команды подаешь. Наверное, ведь не ошибался. Вот и тут надо: судьба-злодейка бьет нас, а нам хоть бы хны. Да и невелик удар мы получили. Деньги у нас кой-какие есть, я теперь экономить буду. Завтра же на работу пойду, а ты не рвись, не терзайся; сиди да пиши свои рассказы. Я в тебя верю: будешь стараться, и все у тебя получится. Помнишь, как во Львове: ночью за три часа рассказ написал. А теперь-то твое перо еще острее стало. Пусть не всякий рассказ у тебя возьмут, а ты знай себе, сиди и пиши. А я кормить вас всех буду. Я сильная, молодая – ну? Веришь в меня?…
Я обнял Надежду, и так, обнявшись, как жених и невеста, мы шли до дома. С души моей отвалился камень, мне легче дышалось, и жизнь впереди не казалась уж такой безрадостной.
На следующее утро я тщательно побрился, приоделся и пошел в свою родную газету – только теперь она называлась «Советская авиация». В комнате нашей сидели новые люди – со значками Политической академии. Из старых один Сережа Кудрявцев. Мы обнялись и долго так стояли. |