– Ермак учил нас побеждать таких, как ты, четверых.
– Кто такой – Ермак?
– А это вожак у нас был, когда я в тридцатых годах в Сталинграде жил на улице.
– Ну?… И ты это умеешь?
– А как же! Иначе я там бы не выжил.
После этого он стал тише, а ко мне совсем не приставал.
Впереди нас сидел Лев Щеглов, драматург. Он был длинный, жидкий и имел замечательно круглую живописную лысину. Ему было всего двадцать пять лет. Я у него спросил:
– Сколько тебе лет?
Он ответил:
– Семидесяти еще нет.
Неуютно и неспокойно было нашей единственной девушке Оле Каримовой. Куда бы она ни села, к ней приставали, мешали слушать. И она пересаживалась со стола на стол. Наконец, однажды пришла к нам и села на свободное место. На перемене Сергованцев мне сказал:
– Кто ее просил? Мне это не нравится.
– Она хорошая. Тебе должно быть приятно, что она выбрала тебя соседом.
– Чего ж тут приятного! Ни в носу поковырять, ни почесаться. Нет, я сбегу от вас.
– Беги. Нам будет свободней.
Сергованцев никуда не сбежал, скоро он привык к своей соседке и стал ей мешать, как до этого мешал мне. Она просила не мешать, фыркала на него, но он продолжал егозить. Я думал, Ольга уйдет и от нас, но однажды мы пришли на занятие, а она сидит посредине стола – на месте Сергованцева.
Вошел Николай и остановился удивленный:
– О! Она уже на моем месте! Садись на свое.
Ольга и глазом не повела. Сидит. Николай – ко мне:
– Иван! Скажи ты ей! Это же разбой.
– Садись рядом с ней. Какая тебе разница? Наконец, будь джентльменом. Ольга же – дама. Ну, если ей так захотелось. Мне, например, очень приятно, когда она сидит со мной рядом.
– Ему приятно, а я должен торчать тут на отшибе. Да какая же она дама? – ворчал Сергованцев, но, впрочем, на крайнее место сел. В этом порядке мы просидели все пять лет.
На последнем уроке произошло событие, потрясшее институт и ставшее известным далеко за его стенами. На втором или третьем уроке к нам пришла тревожная весть: где-то в Московском или Ленинградском, а может, в Новосибирском университете, – я сейчас этого не помню, – студенты отказались слушать профессора, читающего курс истории Коммунистической партии. И даже будто бы силой выставили его за дверь. То было время, когда Хрущев крушил все сталинские порядки, в городах сбрасывали с пьедесталов памятники «вождя народов», до небес поднимался авторитет эренбургов, шостаковичей, – евреи визжали от радости, кричали на всех перекрестках о наступлении «оттепели». И студенческая молодежь, болезненно чуткая ко всяким новациям, высоко поднимала голову навстречу переменам. Русские парни и девушки не понимали, что послабления делались евреям, – это им, прежде всего, мешала железная строгость Сталина, власть партии, не дававшая им разгуляться. Если говорить образно: в костер медленно ползущей на Русь еврейской власти плеснули бензин и змея эта поползла быстрее. Вздыбила шерсть космополитическая шваль всех сортов, называвшая себя интеллигенцией и крушившая русскую культуру; озверела еврейская молодежь.
В аудиторию вошел профессор, читавший нам курс истории партии, Водолагин Михаил Александрович. Во время войны он был вторым секретарем Сталинградского обкома партии и, когда к городу подходили немцы, его назначили командиром сталинградского ополчения. Вместе с рабочими он был в окопах, потерял руку, – мы его очень уважали и гордились, что нам преподает такой человек.
Профессор взошел на кафедру, но студенты не садятся. Он в недоумении обвел их ряды. Я сосчитал: сидело всего семь человек, остальные двадцать три стояли.
– В чем дело? Почему вы не садитесь? – спросил профессор.
Студенты загалдели. |