На столе у нас появились редиска, лук репчатый, укроп, петрушка, а потом и разные ягоды – земляника, черемуха, ирга… Дом наполнился ароматом таких приятных и всепроникающих запахов, которые я бы назвал духом силы и самой жизни. А уж потом в глубоких глиняных чашках задымилась и молодая картошка. Голод отступил – для меня, моей семьи и для многих миллионов людей. Земля, глубоко вдохнувшая мирный воздух, ставила людей на ноги. По деревне радостно звенели детские голоса. Наша Светлана все дни пропадала на улице, с пронзительным криком и визгом носилась в стайке ребятни по единственной улице деревни.
На футбольной площадке закипали новые баталии. Ребята посматривали в сторону моего дома, ждали своего тренера и капитана. И я, отложив Маркса, выходил к ним поразмяться.
Жизнь в деревне все больше сближала меня с Ильиным. Эпизод с пальто мы давно позабыли. Тропинкой, бегущей краем поля, а затем между деревьями от Лысково до наших курсов, мы обыкновенно неспешно шагали утром на занятия и после обеда возвращались домой. Ильин говорил, а я слушал. Это, пожалуй, единственный случай в моей жизни, когда мне нравилась эта игра в одни ворота; то есть мой спутник говорил, а я слушал. Ильин, родившийся в Москве и всю жизнь в ней проживший, да к тому же работавший, как он говорил, «в трубе», знал всех и все. По крайней мере, мне так казалось. И он не только знал человека по фамилии, он мог рассказать о его характере, друзьях, родных, и даже о таких сторонах деятельности, которые для многих, даже для близких людей, были тайной. А сверх того, Ильин был философом, историком, психологом, педагогом – всем понемногу, и в благодарность за внимание к его рассказам, или уж по склонностям своего характера, попутно приоткрывал мотивы поступков людей, объяснял общественные процессы и обстоятельства, побуждавшие поступать так, а не иначе. Он был добр от природы, в нем генетически гнездился ангел сочувствия и всепрощения; он никого не осуждал, и даже поступки, которые я не мог извинять, он готов был отнести к стечению обстоятельств. Я в таких случаях восклицал: «Ну, знаете! Этак-то можно простить кого угодно!» Ильин широко разводил руки, замечал: «Как хотите, но это уж так».
Как-то я рассказал, что меня вызвали в «Красную звезду», оттуда-то я и попал на курсы. Ильин заметил:
– «Красная звезда»? Странно, что тебя туда вызвали. Там кадрами ведает подполковник Шапиро, он таких парней, как ты, в редакцию не берет.
Я с гордостью отпарировал:
– Меня вызывал не Шапиро, а сам генерал, главный редактор.
Но и на это Ильин проговорил спокойно:
– Редактор может вызвать, но возьмет на работу только Шапиро.
Тон Ильина не предполагал возражений, и я молчал, но такая безапелляционность мне не нравилась. Я надеялся, что после учебы заявлюсь в редакцию и буду в ней работать, наконец, этого же хотел сам главный редактор, а тут – Шапиро.
Спорить я не стал и хорошо сделал, потому что Ильин был расположен к философствованию, и я неожиданно услышал вопрос:
– А как бы ты поступал, если бы русские не составляли и одного процента от населения страны? Не то ли бы ты делал, что и Шапиро?
– Я не знаю, что делает Шапиро, – искренне признался я.
– Шапиро! – воскликнул человек из «трубы». – Он только то и делает, что выгодно ему и людям его племени; на всякую должность он пристраивает своего человечка, а уж в газету-то… Ты, верно, и не догадываешься, что своей главной целью евреи считают захват печати. Их мудрец барон Монтефиори еще двести или триста лет назад поучал: «О чем вы говорите? Пока мы не будем держать в своих руках прессу всего мира, все, что вы делаете, будет напрасно. Мы должны быть господами газет всего мира или иметь на них влияние, чтобы иметь возможность ослеплять и затуманивать народы». |