Из за вагона появлялся отец с почерневшим лицом и весело сверкающими глазами. "Хорошие новости, – говорил отец, напропалую веря в то, что услышал на перроне, ибо иного разум еще просто не воспринимал, – кто то сам слыхал по радио, что через сутки, ну, быть может, дня два, война закончится"…
Это было в городе Тирасполе, в июне сорок первого.
Спустя одиннадцать лет, в пятьдесят втором, на окраине того же города, по дороге на Одессу, мы с мамой стоим под безмятежно синим небом, в тишине и пыли, подымаемой колесами проносящихся машин и стоящей комом в горле. Месяц назад, после окончания средней школы и получения медали, я подал документы в Одесский политехнический, и вот, сегодня утром получил письмо об отчислении по не вполне ясным причинам, а до занятий осталось два дня, пыльная листва деревьев на обочине нависает над нами, сдавливает грудь ядовитой зеленью. Мы пытаемся остановить попутную до Одессы. Наконец, отъезжаем на грузовике, поверх подсолнухов и кукурузы, испуганные и притихшие в заливающей с избытком пространство, гибельной, такой знакомой праздничности летнего солнца. А тот, который всегда так старался принести хорошие новости, уже девять лет лежит в земле.
Спустя еще тридцать лет, в таком же солнечном июне с безмятежно синими небесами, апельсиновыми деревьями, словно бы сошедшими с иллюстраций детских сказок, райски благоухающими листвой и круглящимися оранжевым золотом плодов среди казенных зданий израильского радиовещания в Тель Авиве, я стою у открытого окна одного из этих зданий, оцепенело уставившись в табличку на стене, ощущая насколько не к месту и не ко времени эта надпись – "улица Леонардо да Винчи", хотя и связанная сладостными, как золотые сны человечества, узами с синим покоем и оранжевой апельсиново пряной дремотой средиземных пространств. Невидимые, но гулом сотрясающие эти пространства, на север летят самолеты. Уже третий день там, на севере, идет Ливанская война, и там, в самом пекле, мой сын, и ощущение безмятежного июня, в каждый миг оборачивающегося угрозой, свистом снаряда, взрывом бомбы, такое новое в молодой его жизни, приходит ко мне через сорок лет странствий по жизненным лабиринтам повторным опытом семилетнего ребенка.
Гибельная праздничность летнего солнца западает в душу сына на всю его разворачивающуюся только жизнь, не впрок заучиваясь наизусть главнейшим экзаменом на аттестат зрелости.
Из за дверей радиостудии появляется мой товарищ, радиокорреспондент, с почерневшим лицом и веселыми глазами, бодро проборматывая: "Ноу ньюс – гуд ньюс", что в изучаемой мною вот уже скоро полстолетия науке о хороших новостях означает нечто новое: "Лучшие новости, когда нет новостей". На радиостудию прямо с переднего края передают приветы отцам, матерям, женам и детям, которые здесь, в тылу, только и дышат через кислородные трубки радио и теле сообщений.
Спустя еще три года я пишу эти строки, и память, казалось бы, забытая на самом младенческом дне моей жизни, залитая невероятными толщами вод забвения, вдруг подымается, как это происходит с движением земной коры, выступает клочками из вод, высыхает и заселяется вновь. И шелковистую доверчивость травы у ржавых вагонов сорок первого вновь ощущают мои ладони под сенью апельсиновых деревьев восемьдесят второго, и солнце, просачиваясь неотменимой праздничностью сквозь путаницу жизненных лабиринтов, освещает то тут, то там – лицо, предмет, сцену, мысль, – и я внезапно обнаруживаю, что это вовсе и не солнце, а отсвет моей души, это ее способность вводить боль невыносимых мгновений в общий контекст мифа, называемого прошедшей жизнью, облегчая ее, эту боль, уже в сами те мгновения и закладывая их в память трагическим оборотом, способным в единый миг вернуть все это прошлое.
Мы говорим друг другу последние слова прощания, и вот она уходит за угол, и еще долго слышен замирающий через жизнь стук ее каблучков, – вот он, образ разрыва, ставший вместе с солнцем, запахом сирени (была весна) и молодостью частью личного моего мифа. |