Наблюдая за этими редкими визитами, которые происходили только по праздникам и порой по выходным, Ева начала догадываться, в чем заключается истинное предназначение этого заведения.
Приют Крокетта, поняла Ева, был местом, куда люди в определенных затруднительных обстоятельствах могли поместить груз своей вины. Если инсульт, травма головы, паркинсон или альцгеймер поражает мозг, но присоединенное к этому мозгу тело продолжает существовать, – что тогда делать родным? Места вроде приюта Крокетта позволяли людям совершить трусливую разновидность отцеубийства, матереубийства, братоубийства, сестроубийства: перепоручить заботу о своем близком учреждению, сказать себе, что ты сделал все, что в твоих силах, и предоставить какой-нибудь инфекции в молчаливом равнодушии завершить то, на что у тебя не хватило духу.
Нет, Ева не позволяла себе подобной трусости. Она совершенствовала скептическое выражение лица и никогда не награждала медсестер и докторов благодарностью, если те просто выполняли назначенные предписания. Ева явственно ощущала, что ее неотрывный, умоляющий взгляд посылает дополнительный, более мощный электрический ток всем этим приборам, что именно ее немигающие глаза позволяют машинам пикать и пыхтеть и поддерживают в Оливере жизнь. Если она отведет взгляд от подрагивания его зрачков, от биения этих тонких, словно тростинки, рук, от желтушной бледности лица, то зонд сломается, заражение от пролежней распространится до сердца, и Оливер ускользнет от нее.
Для докторов и медсестер Оливер был просто пациентом на четвертой койке, которому надо было менять постельное белье. Только Ева теперь боролась за настоящего Оливера, которого никто из них не мог знать. За мальчика, любившего Боба Дилана, стихи, научную фантастику и сказки. Мальчика, который всегда требовал, чтобы все остановились полюбоваться закатом, даже самым заурядным.
Однажды в старом выпуске шоу Опры Уинфри Ева услышала рассказ вдовы одного из погибших в башнях-близнецах; по словам этой женщины, самым тяжелым для нее были разговоры, которые она продолжала мысленно вести с мужем, «словно он все еще рядом – пока я не вспомню, что его нет». Ева делала то же самое, с той разницей, что разговаривала она вслух. Она следила за творчеством любимых писателей и режиссеров Оливера и зачитывала ему отзывы на их книги и фильмы. Она старалась держать Оливера в курсе новостей – и местных, и международных. Она пересказывала ему свои редкие телефонные разговоры с Чарли в мельчайших подробностях.
Безмерность материнской веры заключалась в том, что Ева действительно представляла, а потом и верила, что Оливер отвечает ей по ту сторону дрожащих стенок черепа.
Когда однажды во время необычно мирного телефонного разговора она поделилась этой мыслью с Чарли, тот ответил, что ничуть не удивлен.
– Серьезно? – переспросила она. – Тебе тоже так иногда кажется? Тогда почему ты не навещаешь его? Почему ты?..
– Я имею в виду, Ма, что не удивлен тем, что ты можешь разговаривать, не беспокоясь об ответе. Я, так сказать, на собственном опыте имел дело с этим явлением.
– Понятия не имею, о чем ты.
– Это твоя манера, – сказал Чарли. – Когда тебе не хочется что-то признавать, ты начинаешь говорить и говорить без остановки, как будто разговором можно вызвать к жизни другой мир.
– О боже, опять.
– Поверь мне, Ма, я устал не меньше твоего. Но может быть, хоть раз в жизни ты попытаешься послушать? Может быть, раз в жизни спросишь меня о моей жизни? Может, тебе будет интересно узнать, что я могу рассказать?
Этот разговор окончился так же, как и почти все разговоры с Чарли, то есть молчанием: по линии передавалась лишь дрожащая тишина, пока Ева не попрощалась под каким-то выдуманным предлогом. Хотя сейчас все было иначе, жизнь протекала по прежним старым шаблонам. |