Берта, я прежде всего не могу представить одного — чтоб я прожил еще шестнадцать лет. Ну, возразила она, то же самое и я могу сказать, но, наверное, именно поэтому не стоит затевать все снова-здорово. Так что же, отпустить их на все четыре стороны и пусть сами выкручиваются? Так и не узнав, изменился этот человек или нет? — спросил Уиллард. А что, если он и впрямь переродился? Ну как же, как же, сказала Берта. Хорошо, Берта, может, у тебя мысль об этом только вызывает смех, но у меня нет. Ну конечно, нет, потому что эта Майрина мысль, — съязвила она. Я выслушиваю всех, — сказал он, — не стану этого отрицать, да и зачем? Хорошо, тогда, может быть, тебе следует выслушать и меня, — сказала Берта, — прежде чем мы опять заварим эту кашу. Берта, — сказал Уиллард, — я даю человеку место для жилья до первого января, только и всего. До первого января, — подхватила она, — но какого года? Двухтысячного?
Один на кладбище, под голыми ветвями, вздымавшимися к небу; мгла, окутавшая город как только посыпались первые снежинки, окутала и небо; Уиллард вспоминал дни депрессии, вспоминал и ночи, когда он просыпался в кромешной тьме и не знал, дрожать или радоваться, что в каждой кровати его дома спит существо, которое всецело зависит от него. Прошло всего полгода, как он вернулся из Бекстауна, вызволив Джинни из общества слабоумных, и он раскрыл двери своего дома Майре, Уайти и их трехлетней дочке Люси. Он как сейчас помнит эту крошечную, живую, золотоволосую Люси — такую резвую, смышленую и прелестную. Он помнит, как она училась смотреть за собой и как старалась передать эти первые знания своей тете Джинни. Но Джинни, бедняжка, и умываться-то толком не могла, чего уж и говорить о церемонии чаепития или о таинственном искусстве скатывать пару маленьких белых носков в шарик.
Ну как же, он отлично помнит все это. Джинни, взрослая, сложившаяся женщина, склонив бледное, одутловатое лицо, ждет, чтобы Люси сказала ей, что делать дальше — а маленькая Люси была тогда не больше птички. Вслед за играющим ребенком Джинни, в своих высоких ботинках, бежит через лужайку, стараясь делать коротенькие шажки, чтобы попасть в следы маленьких быстрых ножек — странная, чем-то притягательная и в то же время грустная картина, говорившая не только об их любви друг к другу, но и о том, что в голове Джинни многие вещи, в жизни разделенные и обособленные, были сплавлены вместе. Ей казалось, будто Люси — это она, что Люси — это больше Джинни, чем она сама, или какая-то часть Джинни, или та Джинни, которую люди звали Люси. Когда Люси ела мороженое, глаза Джинни расширялись от счастья и удовольствия, словно она тоже чувствовала его вкус. А если наказанную Люси раньше обычного отправляли в постель, Джинни тоже рыдала и отправлялась спать, будто кара касалась их обеих… Совсем иная картина, погружавшая всех домашних в печальное и угнетенное настроение.
Когда Люси пришло время идти в школу, Джинни отправлялась с ней, хотя ее никто не приглашал. Она провожала Люси до самого входа, а потом становилась под окнами первого этажа, где учились самые младшие, и выкрикивала имя Люси. Вначале учитель пересадил Люси за другую парту в надежде, что, не видя ее, Джинни устанет, соскучится и пойдет домой. Но крики становились лишь громче. Уилларду пришлось сделать Джинни строжайший выговор и пообещать, что, если она не будет отпускать Люси, он запрет плохую девочку Вирджинию на целый день одну. Но угроза не подействовала, как, впрочем, и само наказание: как только ее выпустили в уборную, она кинулась своей смешной утиной походкой вниз по лестнице и побежала к школе. Не мог же он все время держать ее взаперти. И не за тем он привез сестру к себе в дом, чтобы привязывать ее к дереву на заднем дворе. Она ему ближе всех из оставшихся родственников, — сказал он Берте, когда та предложила длинную мягкую постромку как возможное разрешение проблемы. |