Онорина набожна, она молится, соблюдает обряды; но ни разу она не ходила на исповедь и не причащалась: она предвидит, что сказал бы ей священник. Она не желает, чтобы ей советовали или приказывали возвратиться ко мне. Ее отвращение ко мне пугает и смущает меня, - ведь я же не причинил Онорине ни малейшего зла, я всегда был добр к ней. Допустим, что я бывал немного резок, обучая ее, или моя мужская насмешливость оскорбляла ее законную девичью гордость. Неужели же этого достаточно, чтобы упорствовать в решении, которое могла подсказать только самая непримиримая ненависть? Онорина ни разу не проговорилась тетушке Гобен о том, кто она такая, она хранит молчание о своем замужестве, так что эта славная и достойная старушка не может и словечка замолвить в мою пользу, а она - единственный человек в доме, посвященный в тайну. Остальные ничего не знают; они подавлены страхом, который внушает имя префекта полиции, и почтением перед всемогуществом министра. Таким образом, я не могу проникнуть в сердце Онорины: крепость я взял, но войти в нее невозможно. У меня нет никаких средств воздействия. Если бы я применил силу, это погубило бы все!
Как можно побороть предубеждения, причины которых вам неизвестны? Написать письмо, дать наемному писцу переписать его и доставить Онорине?.. Я уже думал об этом. Но не грозит ли это третьим переездом? Последний стоил мне сто пятьдесят тысяч франков. Сначала я приобрел это владение на имя моего секретаря - того, которого вы заместили. Я застиг этого подлеца, не знавшего, как чуток мой сон, в ту минуту, когда он отпирал подобранным ключом шкатулку, где были спрятаны контрдокументы; я кашлянул, он окаменел от ужаса; на другой день я заставил его продать дом новому подставному лицу и выгнал вон. О, если бы я не чувствовал, что мои побуждения благородны и человечны, не видел, как они осуществляются, как расцветают, если бы моя роль не напоминала порою забот провидения, если бы все существо мое не радовалось этому, я бы мог подумать в иные минуты, что одержим какой-то манией! Иногда по ночам я боюсь сойти с ума, меня ужасают внезапные переходы от вспышек слабой надежды, рвущейся ввысь, к полному отчаянию, низвергающему меня в такие бездны, глубже которых не найти. Несколько дней назад я серьезно раздумывал над ужасной развязкой истории Ловласа и Клариссы, говоря себе:
"Будь у нас ребенок, Онорине пришлось бы вернуться под супружеский кров!"
И я так уверен в счастливом будущем, что около года назад приобрел один из красивейших особняков в предместье Сент-Оноре. Если мне удастся вновь завоевать Онорину, я не хочу, чтобы бедняжка видела вот этот старый дом, эту комнату, откуда она бежала; я хочу перевести свое божество в новый храм, где она начнет совершенно новую жизнь... Сейчас там идут работы, особняк скоро превратится в настоящее чудо изящества и вкуса. Мне рассказывали, что какой-то поэт, охваченный безумной страстью к одной певице, едва успев влюбиться в нее, купил самую красивую кровать в Париже, еще не зная, как ответит актриса на его чувства. И вот рассудительного сурового судью, человека, слывущего мудрым советником престола, этот анекдот взволновал до глубины души. Оратору Палаты близок и понятен поэт, идеальные мечты которого питались реальностью. За три дня до прибытия Марии-Луизы Наполеон в Компьене предавался отдыху на брачной постели... Все великие страсти на один лад. В любви я - поэт и император!.."
Услыхав последние слова, я понял, что граф Октав справедливо опасается за свой рассудок; он встал с места, шагал по комнате, размахивая руками, потом вдруг остановился, как бы испуганный горячностью своих речей.
- Должно быть, я очень смешон, ища сочувствия в ваших глазах, - заметил он после довольно долгого молчания.
- Нет, сударь, вы очень несчастны...
- О да! - вздохнул он, возвращаясь к своей исповеди. |