Гимназистам было запрещено ходить по ней.
И снизу он смело крикнул Теплоухову:
— Обедаем в Амстердаме.
— Ладно, — сказал Теплоухов.
Федя с уважением посмотрел на него. "Быть таким, как он! — думал он. — Ходить в Амстердам, трактир на Загородном, играть на бильярде и никого не бояться. Ни классных надзирателей, ни учителей, ни самого Митьки". Про Лисенко рассказывали, что, когда он играл на бильярде в Амстердаме, туда вошел Березин, учитель географии. Лисенко не растерялся, подошел к нему и сказал: "Иван Павлович, не сыграем ли в пирамидку?.." — Березин так растерялся, что покорно взял кий, и Лисенко его обыграл. — Вот это люди! Это действительно люди!"
В церкви батюшка, отец Михаил Ильич Соколов, с высоким лбом и большой лысиной, с красивым бледным лицом, обрамленным широкой русой бородой-лопатой в мелких завитках, в лиловом подряснике с золотым наперсным крестом, разговаривал с двумя дамами. Одна, постарше, в темных седеющих волосах, накрытых маленькой шляпкой, в платье с небольшим турнюром, другая, ее дочь, очень хорошенькая, со свежим лицом с синими глазами, деловито обсуждали что-то с батюшкой.
Федя знал их. Это были артистки Императорского Александрийского театра Читау I и Читау II, прихожанки гимназической церкви, ежегодно из скудных своих достатков убиравшие плащаницу живыми цветами.
Федя гордился, что он их знал и что они приветливо кивали ему, отвечая на его поклон. Он чувствовал себя выше, значительнее, как будто бы он был причастным и к самому театру, где он бывал редко и который казался ему особым волшебным миром…
У Феди никакого дела не было в алтаре, но ему так хотелось пройти мимо Читау, что он пошел по церкви, поклонился батюшке и дамам, по синей ковровой дорожке прошел за железную решетку, поднялся на амвон, с деловым видом поправил свечку у образа Богоматери, плотнее прикрыл Дверь со светлым ангелом в голубых одеждах и с веткой белых лилий в руке и заглянул за ширмы, на клирос. За ширмами был поставлен аналой и подле него табуретка с серебряным блюдом для свечей и денег. Феде почудилось, что за ширмами еще веют тайны отпущенных грехов. Он стыдливо отвернулся и сконфуженной шаркающей походкой вернулся к Теплоухову, открывшему свечной прилавок и кассу.
— Ну, чего ты, — сказал Теплоухов. — Тоже влюблен?
Вся первая гимназия поголовно была влюблена в Читау II.
Федя грустно покраснел, но ничего не сказал.
— Она хорошая. Очень хорошая, — задумчиво сказал Теплоухов. — И на актрису не похожа… Совсем не похожа… Порядочная женщина… Она и Марья Гавриловна. Прелесть что за барыньки. Марья Гавриловна сегодня исповедоваться будет.
— Савина… — задыхаясь и еще больше краснея, сказал Федя. — Теплоухов, будьте таким хорошим, устройте, чтобы я ей свечи продавал.
Теплоухов улыбнулся.
— Хорошо, — сказал он. — Если Митька не придет. А вы мне за то… как домой пойдете… булку с вареньем принесите… малиновым… или с сыром…
Если Читау казались Феде особенными женщинами, то Марья Гавриловна Савина, бывшая в зените своей славы, рисовалась Феде уже и не женщиной, а божеством, с одной из тех богинь, что сидели на Олимпе, и о ком в перерывах между изучением таблицы неправильных глаголов любил рассказывать «грек» Эдуард Эдуардович Кербер.
Восторженное поклонение Савиной у Феди увеличивалось тем, что Марья Гавриловна жила в том же доме, где жили Кусковы, только с улицы, что у ней был красивый бородач кучер и нарядные серые рысаки и что окно комнаты, занимаемой Федей и Мишей, выходило как раз на второй двор, где были экипажные сараи и конюшни. Часто, отбросив латинскую грамматику, Федя сидел у окна, прильнув к стеклу, и смотрел, как запрягали серых рысаков. |