И далеко на западе блеск еще одной великой реки, через жидкую плоть которой ползли и ползли тысячи плотов, тысячи узких лодок и десятки тысяч лошадиных морд. Расплылся, рассеялся Марик надо всей Оветтой и увидел сразу все: и разоренные селения, и бегущих людей, и дымы пожаров, и пульсирующее пламенем или мглою темное пятно на севере, на вытянутом пальцем между двумя морями куске земли.
Остановился Марик. Прислушался к шуму близкой реки, как к путеводной нити, и вернулся туда, откуда не исчезал и на мгновение. Ни разу он не забирался так далеко – только и удавалось раньше сверху родную деревню глазом окинуть, но ни удивления, ни оторопи не испытал. С чего ему недоумевать или шарашиться? Чай, не колдун, и не быть ему колдуном, значит, и нечего из полетов этих чудо сплетать. С другой стороны, и не воин пока, а когда время придет воинскую долю вьючить, прибытка от полетов все одно не будет, если спокойствия не считать. Того самого, которое позволило ему и медведей брать без ущерба особого, и юррга на копье насадить, и всякое другое испытание без дрожи терпеть. Ерунду, конечно, Багди плел, не зря ему Лируд рот прикрыл: что толку с пустотой спорить, если она чужое по сторонам расплескивает, – вовсе не нужно перед каждой схваткой на землю садиться. Это ж все равно как флягу перед каждым глотком водой полнить. Спокойствие не просто набирается, но и тратится – не враз, конечно, если на невмоготу не напорешься.
Марик открыл глаза, уже вскочив на ноги. Бывшее копье словно само легло на руку, скользнуло по плечу, обернулось вокруг туловища, загудев на излете, и запело, заиграло тело, не исполняя команды умельца, а подчиняясь неслышимому ритму, который возник ниоткуда, но захватил и заворожил каждую пядь разгоряченного тела, заставляя мышцы то твердеть в камень, то растягиваться и наливаться огнем. Сколько раз еще три года назад, будучи угловатым неуступчивым подростком, он повторил эту тысячу движений, сколько раз перетасовал ее из связки в связку, пока не появился ритм, пока тело не начало упиваться легкостью и свободой, – не потому ли только и сумел взять третьего медведя, который вылетел с лежки в десяти шагах и не стал громоздиться на задние лапы? Ведь не на упор он его взял – на взмахе глотку рассек! Как только успел? Тело само все сделало, правда, и корчилось потом в рвоте тоже само, и в порты не наложило от ужаса чудом – тут уж Марик к воле своей вернулся, не дал сам себе опозориться. Все-таки не зря посмеивался над ним худощавый одноглазый дучь, на котором шрамов было больше, чем морщин. Не зря заставил окоротить шест до четырех локтей. Не зря нудил, когда Марик неправильно ставил ноги, неправильно держал плечо, неправильно дышал. А как самые начала парню дал – стал к шесту груз вертеть. Тот поперву не понял ничего, а потом языку дал волю: зачем да для чего. Одноглазый сначала засопел от злости, но потом все рассказал, да и куда бы он делся: от ловкости Марика хороший прибыток его новой семье шел. Оказалось, что не к копью он парня приучал. Не уважал одноглазый копья – объяснил, что в битве копейщик сила почти главная, но ценен он не один, а в куче, в строю, который не всякая конница опрокинет, не всякая рать затопчет. Если же копейщик со своим шестом заостренным против умельца с мечом или еще каким быстрым рубилом один на один схватится, то на том его копейная участь и угаснет. Тут одноглазый и расчертил на куске коры то, к чему Марика приучал. Древко на три локтя да рубило на полтора шириной в ладонь. Глевией оружие обозвал и начал расхваливать его.
Долго тогда Марик над картинкой сидел. И так, и так прикидывал, но никак не мог эту глевию в охоте употребить. До того третьего медведя ему еще два года пыхтеть следовало. Никак оружие, владению которым он уже год обучался, под медведя заострить не получалось. По-всякому выходило, что либо согнется лезвие от тычка, либо скользнет по шкуре зверя в сторону, а значит, ложись, охотник, и улыбайся медведю, пока он улыбку твою клыками соскабливать будет. |