Потом его переименовали в Имперский научный колледж. Некоторая неопределенность названия (наука вообще) объяснялась достаточно просто: этот факультет готовил учителей широкого профиля. Срок обучения был три года, причем каждый последовательно был отведен биологии, физике с астрономией и минералогии. Для человека с таким широким кругом интересов, как Уэллс, в этом были свои преимущества. Да вот беда: его собственный план занятий, включавший социологию, искусство и литературу, не совпал с академическим, и в конце третьего года он не сумел сдать экзаменов и был отчислен. Степень бакалавра он, в отличие от большинства своих однокашников, получил только три года спустя, и эта ранняя неудача мучила его всю жизнь. Уэллс всегда завидовал своим друзьям, достигшим высоких степеней и отличий в науке, забывая, что сам он как-никак — великий писатель. Когда в 1936 году Лондонский университет присвоил ему звание доктора литературы, он отнесся к этому более чем равнодушно — ведь это не означало, что он входит в элиту ученых-естественников. Он болезненно пережил свой предыдущий провал: его не избрали ректором университета в Глазго, к чему он очень стремился. Произошло это в 1922 году, но даже степень доктора литературы, присвоенная четырнадцать лет спустя, никак его не утешила. Он к этому времени уже шесть лет как был автором огромной популярной (но при этом и вполне самостоятельной по концепции, и очень достоверной по материалу) книги «Наука жизни», написанной в соавторстве с двумя признанными биологами: сыном Джипом и внуком своего учителя Джулианом Хаксли. Но и эта широко распространенная работа по общей биологии не принесла ему научных лавров, реванш он взял лишь за три года до смерти: в 1943 году Лондонский университет присвоил ему звание доктора биологии за работу, специально для этой цели написанную.
А сейчас я стоял и смотрел на здание, с которым было связано столько надежд и разочарований Уэллса. Сюда он пришел, окрыленный мечтами о великой научной карьере. Здесь он, незаметно для самого себя, сформировался как личность. И здесь же голодал, мучился больным самолюбием, замечая (или воображая), что студенты из интеллигентных и обеспеченных семей не признают его за ровню, здесь познал крах ранних надежд.
Здание из красного кирпича, характерного для викторианской готики, оказалось гораздо оригинальнее и красивее, чем я ожидал, — с белыми колоннами, поддерживающими стрельчатые аркады у входа, квадратными эркерами и белой балюстрадой вдоль верхнего этажа, украшенной спереди колоннами. По бокам здания возвышались стройные башенки. На человека, приехавшего из захолустья, да и в Лондоне обитавшего первое время почти что в трущобах, это здание должно было произвести немалое впечатление. На противоположной стороне улицы в стеклянной будке была выставлена легковая машина 1900-х годов, и весь уголок, довольно в тот час безлюдный, выглядел как заповедник.
Внутрь меня не пустили: уже накатывала на Европу новая волна терроризма, в вагонах метро висели предупреждения: «Увидев оставленный без присмотра предмет, не касайтесь его и сразу же заявите поездной бригаде или полиции». Даже у входа в Британский музей (а тем самым и в столь нужную мне библиотеку) два дюжих веселых охранника просматривали сумки и определяли наметанным глазом, не топорщится ли у кого карман. В «Британке», как я скоро стал называть про себя Британскую библиотеку, меня подобные предосторожности не касались: проницательные старички скоро поверили, что взрывать музей не входит в число моих первоочередных дел, да и не с руки, а может, просто неловко было им каждый день обыскивать человека, с которым уже и о погоде успели поговорить, и о ценах, и о жизни вообще. Однако столь же бодрый старик у входа в Южный Кенсингтон был не из таких. Огромное чувство долга заменяло ему все на свете. Студент по имени Герберт Джордж Уэллс, он знал точно, в списках не числится, профессор Хаксли, если такой и есть, работает, наверно, где-то в другом месте, узнать всегда можно в ректорате, но это не здесь, в другой части Лондона. |