Если она не высказывалась на сей счет, то лишь потому, что ее не занимали такие мелочи, хотя тут же припоминается случай с англиканским епископом Уилберфорсом, воскликнувшим: «Стало быть, обезьяньи потомки! Что ж, похоже!» Дарвин и Хаксли для своего времени в своих масштабах принадлежат к той же аристократии духа, что и Платон, Аристотель, Галилей, а в душе человеческой найдется отклик, пусть нерешительный и подавляемый, на твердое слово правды.
Хаксли читал биологию как строго научный курс. У него не было иной цели, кроме как расширить и уточнить наши знания. Я никогда не слышал и не думал о каком-либо практическом применении сведений, которые мы получили за этот год, и все же гигиенические и экономические преобразования, к которым привело развитие биологической науки за последние сорок лет, огромны. Однако к условиям нашего обучения это все не имело ни малейшего отношения. Целый год я ходил обтрепанный и становился в этом смысле все неприглядней. Я был хил, жил в бедности, но это ничего не значило для меня в сравнении с открывавшимися передо мной жизненными перспективами. Работал я на износ, и год у меня выдался еще более счастливым, чем в Мидхерсте. Мне мешала несистематичность моего образования и плохая общая подготовка, но тем не менее я оказался одним из трех сдавших экзамен по зоологии по первому классу.
Первый класс в Нормальной школе означал, что вы получили более восьмидесяти процентов отличных отметок; наравне со мной прошли еще два студента: Мартин Вудворд, выходец из широко известной семьи биологов (он потом утонул, выискивая образчики морской фауны у западных берегов Шотландии) и А.-В. Дженнингс, сын владельца лондонской частной школы, с которым я завязал крепкую дружбу. Все остальные попали во второй класс или совсем провалились.
Дженнингс был единственным человеком, с кем я подружился в первый год. Он был примерно годом старше меня, стройный, одетый в серое молодой человек, румяный, с вьющимися черными волосами; он получил хорошее классическое образование и, хотя не был так широко начитан, как я, все свои знания усвоил куда как крепче. Он был отличный студент. Ему нравились мои богохульства и мое несоблюдение приличий в разговоре, и он принимался в таких случаях одобрительно хихикать, а когда мы преодолели мою застенчивость, то начали обсуждать религию, политику и науку. Я многое узнал от него и порядком пообтесался, избавившись в общении с ним от многих предрассудков. Впервые в жизни я соприкоснулся в Южном Кенсингтоне с умами, не уступающими моему и к тому же лучше отшлифованными, так же, как и я, пытавшимися докопаться до смысла жизни. Это помогло пробить скорлупу моей опасливой и тщеславной сдержанности.
Раз или два Дженнингс проявлял обо мне заботу; я запомнил это на всю жизнь. «Учителя на переподготовке», обучавшиеся в Нормальной школе, получали пособие — гинея в неделю, что даже по тем временам было очень мало. После того как я платил за комнату, завтрак и тому подобное, у меня оставались только шиллинг-другой на обед. Деньги платили по средам, и нередко я оказывался на мели уже в понедельник или во вторник, так что от завтрака до ужина, которые я получал дома, проходило целых девять часов, и все это время я ничего не ел. Дженнингс это заметил и заметил также, что я все худел и слабел, и чуть ли не силой затащил меня в ресторан, где угостил невероятно плотным обедом — мясом с двумя овощными гарнирами, кружкой пива, сладким рулетом и куском сыра; это был настоящий пир; мы разделили его по-братски, и он навсегда запечатлелся в моей памяти. Дженнингс хотел его повторить, но я воспротивился. Во мне была какая-то дурацкая гордость, я отвергал непрошеные благодеяния, а то он бы часто меня подкармливал. «Так мы будем соревноваться на равных», — уверял Дженнингс.
В конце этого вдохновившего меня года у меня зародилась слабая надежда, что я и дальше посвящу себя зоологии, но на кафедре не было вакансий. |