)
19. Частота ритмических движений, которую избрали мы с Хлоей, скоро должна была достичь своего максимума. Обильная влага смочила наши спины, наши волосы были мокрыми от пота; забыв обо всем, мы смотрели друг на друга — душа и тело слились воедино так же, как им суждено слиться в той, другой, смерти (в которой ханжи другого склада долгое время усматривали их разрыв). Это — пространство за гранью памяти, сжатое при своей протяженности, пестрый калейдоскоп, непрерывная смена, наивысшая близость к смерти, распад всякого синтаксиса и закона, когда корсет языка взорвался, разлетелся на крики — мимо смысла, мимо политики, мимо табу — в пропасть текучего забвения.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
«МАРКСИЗМ»
1. Когда мы смотрим на кого-то (на ангела) с позиции неразделенной любви и рисуем себе удовольствия, которые сулило бы нам пребывание на небесах вместе с ним, мы склонны закрывать глаза на одну серьезную опасность: насколько быстро его или ее достоинства могут потерять блеск, если он (она), в свою очередь, начнет любить нас. Мы влюбляемся, потому что стремимся убежать от самих себя с кем-то настолько же прекрасным, умным и обаятельным, насколько сами мы безобразны, глупы и скучны. Но что, если такое совершенное существо в один прекрасный день совершит поворот на сто восемьдесят градусов и решится ответить нам взаимностью? Единственное, что мы сможем, это испытать подобие шока — а действительно ли он или она так прекрасны, как нам хотелось думать, если у него (у нее) оказался настолько плохой вкус, чтобы снизойти до меня? Если для того, чтобы любить, мы должны верить, что наш предмет в чем-то выше нас, разве не сталкиваемся мы с жестоким парадоксом, когда на нашу любовь отвечают любовью? Мы тогда вынуждены спросить: «Если он (она) действительно такой замечательный, как могло случиться, что он (она) полюбил такого, как я?»
2. Не существует лучшей площадки для желающих изучать человеческую психологию, чем утро на следующий день. Но у Хлои были другие предпочтения, нежели бормотание спросонья: она отправилась мыть голову в ванную, и я проснулся от плеска воды за соседней дверью, струи с шумом разбивались о кафель. Я оставался в постели, завернувшись в простыни, сохранявшие отпечаток и запах ее тела. Это было субботнее утро, и первые лучи декабрьского солнца проникали сквозь занавески. Я в одиночестве разглядывал комнату — любовник как вуайерист, любовник как исследователь-антрополог возлюбленной, — приходя в восторг от каждой находки. Я пользовался привилегией быть допущенным в ее святая святых, в ее кровать, в ее простыни, привилегией смотреть на предметы, служившие ей в течение дня, на стены, которые она видит, просыпаясь каждое утро, на ее будильник, упаковку аспирина, ее часы и серьга на столике около кровати. Любовь проявляла себя как интерес, как восхищение всем, что принадлежало Хлое, материальными свидетельствами жизни, которую мне еще предстояло открыть, но которая уже виделась бесконечно богатой, полной чудес, перешедших из области невероятного в сферу повседневного. В углу стоял блестящий радиоприемник желтого цвета, репродукция Матисса была прислонена к стулу, одежда, в которую Хлоя была одета накануне, висела в стенном шкафу рядом с зеркалом. На комоде лежала стопка книг в мягких обложках, рядом с ней — ее сумка и ключи, бутылка минеральной воды и слон Гуппи. По своеобразной метонимии я влюблялся в то, что принадлежало ей; все это казалось мне безупречным, совершенным образцом вкуса, отличным от всего, что обычно продается в магазинах (хотя незадолго до того точно такое же радио я видел на Оксфорд-стрит). Предметы превратились в фетиши, явились одновременно символом и эротической заменой моей нимфы, мывшей голову за соседней дверью.
3. — Ты что, примерял мое белье? — спросила Хлоя в следующую минуту, появившись из ванной в пушистом белом халате с полотенцем вокруг головы. |