|
Но какая Сила способна распространить язык права на любовь, заставить людей любить из чувства долга? Разве не было бы это всего-навсего другим проявлением романтического терроризма, романтического фашизма? Мораль должна иметь свои границы. Она — предмет разбирательств на высоких судах и не предназначена для соленых слез в глухую ночь и душераздирающих прощаний излишне сытых, излишне ухоженных, излишне начитанных, рафинированных сентименталистов. Я всегда любил эгоистично, спонтанно, как утилитарист. И если утилитаризм провозглашает действие правильным, только если оно обещает возможно большее счастье для возможно большего числа людей, теперешняя боль, моя — с которой была сопряжена любовь к Хлое, и ее — с которой для нее было сопряжено положение любимой, — являлась самым надежным признаком того, что наши отношения не просто находились за рамками морали, но что они стали противоречить морали.
16. То, что гнев нельзя было выплеснуть в обвинении, было большим несчастьем для меня. Боль заставляла меня искать обидчика, но ответственность нельзя было возложить на Хлою. Я узнал, что люди находятся по отношению друг к другу в состоянии отрицательной свободы, обязанные не причинять другим боль, но, конечно, не принуждаемые никем любить друг друга, когда нет такого желания. Примитивная, лишенная трагизма уверенность внушала мне, что мой гнев — достаточное основание обвинять другого, но я сознавал, что обвинение можно предъявить только тогда, когда есть свободный выбор. На осла не сердятся за то, что он не умеет петь, поскольку его природа не позволяет ему издавать других звуков, кроме фырканья. Точно так же нельзя обвинять любовника в том, что он любит или не любит, поскольку это не в его власти, а потому он не может нести за это ответственность. Впрочем, есть нечто делающее отказ в любви более труднопереносимым, чем отказ осла петь, — ведь осел никогда не поет, а любовника ты видел любящим. Легче простить ослу неумение петь, потому что он никогда не пел, любовник же любил, и, может быть, еще совсем недавно, — отсюда так тяжело бывает поверить ему, когда он говорит: «Я тебя больше не люблю».
17. Дерзкая сущность желания быть любимым явилась только теперь, когда любовь перестала быть взаимной, — я остался наедине со своим желанием, беззащитный, бесправный, по ту сторону закона, шокирующе грубый в своих требованиях: «Люби меня!» А, собственно говоря, почему? У меня было лишь одно слабое, дежурное извинение: «Потому что я люблю тебя…»
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
ПСИХОФАТАЛИЗМ
1. Когда с нами случается беда, в поиске причин мы невольно пренебрегаем обычными объяснениями, предлагаемыми нам повседневностью, стремясь понять, почему именно мы должны были понести это ужасное, непереносимое наказание. И чем масштабнее разрушения, тем более склоняемся мы к тому, чтобы приписывать событию значительность, которой объективно оно не имеет, тем с большей легкостью мы впадаем в своего рода психофатализм. Сбитый с толку и измученный горем, я задыхался в поисках знаков, символов, пытаясь найти разумное начало в этом хаосе: «Почему я? Почему это? Почему сейчас?» Я исследовал прошлое в поисках источников, знамений, проступков — всего, что могло бы послужить разумной причиной того безумия, которое окружало меня; чего-то, что могло бы подействовать как бальзам для нанесенной мне раны; чего-то, что могло бы помочь связать воедино несопоставимые события, некоей схемы, в которой я мог бы объединить случайные точки и тире своей жизни.
2. Мне пришлось оставить технооптимизм современности, я прошел сквозь сеть, созданную для того, чтобы противостоять примитивным страхам. Я перестал читать ежедневные газеты и верить тому, что говорят по телевизору, я перестал доверять прогнозам погоды и экономическим показателям. |