— Сегодня все молились, — продолжала она, — падали ниц… а ты стоял, и молчал, и смеялся… Никто за это не даст тебе ни зернышка жалости, потому что в тебе ее ни к кому не было… Отдай ему Ганну…
— Ему? Чего тебе от меня надо? Прочь, прочь, баба!
— Захотелось сбыть меня? Не пойду… не отступлю ни ночью, ни днем… Отдай ему Ганну, злой старикашка!
Кшиштопорский, доведенный до крайности и на половину лишившись ума, схватился за мушкет… в голове у него все закружилось…
— Я буду стрелять, старуха!
Констанция рассмеялась своим обычным безумным смехом и ушла.
Он остался, весь дрожа, скрежеща зубами и мечась, как в лихорадке. Отец Мелецкий, вернувшийся как раз в эту минуту, застал Кшиштопорского в таком страшном волнении, что не мог понять, что случилось. При виде ксендза тот бросил мушкет, сел и опустил на руки лысую голову….
Все стихло; темная ночь принесла немного успокоения. Ксендз Мелецкий снова ушел на полуночную службу. Кшиштопорский остался и ходил взад и вперед, пылая и полный тревоги. В вое ветра ему все слышалось: "Отдай ему Ганну!.. Отдай ему Ганну!.." Констанция, засев во рву под стеною, повторяла неустанно эти три слова, невыразимо раздражавшие Кшиштопорского.
Как только ксендз Мелецкий вернулся, шляхтич прошел в свою каморку, малое оконце которой было скрыто во рву. Но и здесь, как только засветился огонь в решетчатой щели бойницы, так сейчас появилось в полосе света морщинистое лицо Констанции, которая вскарабкалась вверх по стене, цепляясь за выбоины в кирпичах. Ее угасшие глаза засмеялись, ввалившийся рот открылся, а голос стал повторять ту же песню:
— Отдай ему Ганну!
Кшиштопорский, точно мучимый бесом, разъяренный, схватил в углу самопал, приложился и выстрелил…
Но старухе не трудно было уклониться от выстрела, так что раньше чем дым успел разойтись по коморке, знакомый голос опять повторял:
— Отдай ему Ганну, злодей! Отдай ему Ганну!
XVI
Как швед готовит монахам ужасный расстрел, но христианская любовь обнаруживает измену
Орудия начинали греметь. Шведы, ничем не выдав, что из Кракова подошли крупные, двадцати четырех фунтовые картечницы и кулеврины, лениво стреляли по монастырю, уставив их так, чтобы с Ясной-Горы ничего не было видно, с тем чтобы впоследствии неожиданно открыть гибельный огонь из жерл своих страшных помощниц. Вся надежда Миллера была теперь только на эти орудия, и Вейхард поддерживал его радужные мечты, вертясь около генерала и ручаясь, что монахи сдадутся после первого же выстрела. Миллер молчал с презрением. Вжещевич напрасно, с удвоенным рвением, старался вновь снискать его милость; крутился, забегал вперед, надрывался. Генерал очень равнодушно принимал его заискивания, продолжая считать виновником своих огорчений и разочарований.
Нелегко удалось установить тяжелые пушки; пошло на это два дня, хотя работали денно и нощно. Чтобы отвлечь внимание гарнизона, стреляли тем временем из мелких орудий ядрами, обмотанными паклей и просмоленными тряпками для поджога крыш; но на них постоянно стояла стража с водой, и как только появлялся огонь, его сейчас заливали.
Спешно строились батареи из фашин и даже набитых шерстью мешков для закрытий у краковских пушек. Но и здесь Миллеру пришлось немало беситься, так как в расчете на большие запасы Виттемберг не прислал к пушкам пороха, а крупные орудия столько пожирали этого зелья, что запасов генерала могло хватить ненадолго. Вся надежда была на то, что после однодневного штурма либо осажденные сами сдадутся, либо удастся сделать пролом. Вахлер указал те места, где стены были слабее всего.
Кордецкий вместе с остальным ясногорским начальством знал о приближении осадных орудий, но не считал нужным сообщать о них гарнизону, чтобы не запугать его раньше времени. |