Он подбирает охапку листвы. Садится, подгоняет края и шьет. Помнишь открытку со стеллажа в центре Парижа в 1980-х – с девочкой в парке? Она казалась одетой в опавшие листья. Черно-белое фото, сделанное вскоре после войны: ребенок со спины, одетый в листву, стоит в парке и смотрит на разбросанные листья и деревья перед собой. Трагический, но притягательный снимок. Что-то в самом ребенке плюс мертвые листья – страшная ненормальность, слегка похоже на лохмотья. Но, с другой стороны, это не лохмотья, а листья, так что снимок – вдобавок о магии и преображении. Но в то же время снимок, сделанный вскоре после, в то время когда ребенок, просто играющий в листве, мог напомнить при первом, случайном взгляде ребенка, которого поймали и «ликвидировали» (об этом больно думать)
или, возможно, девочку, выжившую после ядерного взрыва, свисающие листья напоминали кожу, превратившуюся в лохмотья и свисающую с одной стороны, словно кожа – не что иное как листья.
Поэтому снимок был притягательным еще и в том смысле, что он, подобно двойнику, приходил, чтобы утянуть тебя на тот свет. Один щелчок затвора (не могу вспомнить фамилию фотографа), и этот ребенок, одетый в листья, стал всем этим одновременно: грустная, страшная, смешная, пугающая, мрачная, светлая, чарующая, сказочная, былинная правда. Более приземленная правда заключалась в том, что он купил эту открытку (Бубá! Вот кто ее снял!), когда приехал в город любви с другой женщиной, любви которой он добивался, но которая его не любила, разумеется, не любила, женщина за сорок, мужчина за шестьдесят, ну, если честно, под семьдесят, и в любом случае он тоже ее не любил. Ей-богу. Глубинное расхождение, никак не связанное с возрастом, ведь в Центре Помпиду его настолько тронуло неистовство картины Дюбюффе, что в знак уважения он разулся и встал перед ней на колени. А женщина, которую звали Софи как-то там, смутилась и в такси по дороге в аэропорт сказала, что в его возрасте поздновато разуваться в картинной галерее, пусть даже и современной.
Вообще-то он помнит лишь, как отправил ей открытку, а потом пожалел, что не оставил ее себе.
На обороте написал: «С любовью от старого ребенка».
Он постоянно искал этот снимок.
Но так и не нашел его.
Он вечно жалел, что не оставил его себе.
Сожаления после смерти? Прошлое после смерти? Неужели никогда не вырваться из чулана собственной личности?
Он выглядывает из рощицы на краю суши и моря.
Что ж, где бы я ни очутился в конечном счете, у меня есть это шикарное пальто из листьев.
Он укутывается в него. Как раз впору, и пахнет свежей листвой. Из него бы вышел неплохой портной. Он что-то сделал, своими руками. Его мама была бы наконец довольна.
О боже. Неужели после смерти тоже есть мама?
Он мальчик и собирает под деревьями каштаны. Раскалывает ярко-зеленые колючие оболочки и достает их, коричневые и блестящие, из податливых внутренностей. Наполняет ими кепку. Относит матери. Вот она с новым младенцем.
Не глупи, Дэниэл. Она не станет их есть. Никто их не ест, даже лошади: слишком горькие.
Семилетний Дэниэл Глюк, в хороших одежках (ему вечно говорили, как ему повезло в этом мире, где у многих так мало вещей), смотрит на конские каштаны, которыми ни за что не должен был пачкать свою хорошую кепку, и видит, как тускнеет их коричневый блеск.
Горькие воспоминания, даже после смерти.
Какая досада.
Не бери в голову. Взбодрись.
Он стоит на ногах. Снова надевает солидную личину. Идет на разведку, находит несколько крупных камней и пару больших палок, которыми помечает «двери» рощицы, чтобы потом их найти.
В ярко-зеленом пальто он выходит из леса и по равнине направляется обратно к берегу.
Но море? Безмолвное, словно во сне.
Девушка? Ни следа. Хоровод вокруг нее? Исчез. Однако на берег вымыло тело. |