Изменить размер шрифта - +
Я вам, помнится, говорил.

Он встает, надевает пальто, но тут письмоводитель окликает его:

– Вас желает видеть советник Максимов, сударь.

В кабинете, куда его проводят, скамьи с высокой спинкой нет. Если не считать большого обитого клеенкой дивана, вся обстановка состоит из безликой казенной мебели. Советник Максимов, судебный следователь по делу Павла, лысый человек с расплывшейся бабьей фигурой, очень суетится, усаживая его поудобнее, затем открывает лежащее перед ним на столе пухлое дело и несколько времени читает, покачивая головой и негромко повторяя как бы про себя: «Грустная история… грустная».

Наконец он отрывает глаза от бумаг.

– Примите искреннейшие мои соболезнования, господин Исаев.

Исаев. Пора на что‑то решиться!

– Благодарю вас. Я пришел просить о возвращении мне бумаг моего сына. Я понимаю, дело еще не закрыто, однако не вижу, какой интерес могут представлять частные бумаги для вашего департамента и что в них может быть важного для… для следствия.

– Да, разумеется, разумеется! Частные бумаги, как вы изволили выразиться. Однако скажите, что вы разумеете, в точности то есть, когда говорите «бумаги»? Что их, так сказать, образует?

Глаза Максимова отливают каким‑то жидким водянистым блеском, ресницы белые, точно у кошки.

– Как же я могу вам сказать? Их забрали из комнаты моего сына, я их покамест не видел. Ну, письма, документы…

– Вы их покамест не видели, а между тем уверены, что интереса для нас они не представляют. Что ж, понимаю. Понимаю веру отца в то, что бумаги его сына есть дело частное или, по крайности, семейное. Разумеется! Тем не менее производится следствие – простая формальность, быть может, но, однако ж, возбужденное законным порядком, стало быть, от него так просто, прищелкнув пальцами, не отмахнешься, и бумаги эти суть часть следственного дела. Так что…

Он составляет кончики пальцев крышей, опускает голову и, по всей видимости, погружается в глубокие размышления. Когда он вновь поднимает лицо, улыбка на нем отсутствует, ее сменило выражение чрезвычайной решимости.

– Сдается мне, – говорит он, – да, сдается, я отыскал выход, который и нас удовлетворит, и вас устроит. Поскольку дело не закрыто – а по правде‑то сказать, еще и не открыто толком, – вернуть вам бумаги как таковые я не могу. Однако я позволю вам просмотреть их. Потому что, тут нельзя не согласиться с вами, отнять их у семьи, переживающей такую трагедию, значит поступить не по совести, совсем не по совести.

Резким, пугающим жестом, точно игрок, выкладывающий карту, которая бьет все остальные, Максимов выхватывает из дела один‑единственный листок и кладет его перед собеседником.

Это список фамилий, русских фамилий, написанных латинскими буквами, все начинаются на А.

– Здесь какая‑то ошибка. Это писал не мой сын.

– Не ваш сын? Хм‑м, – Максимов забирает листок назад, разглядывает его. – А нет ли у вас, господин Исаев, каких‑либо мыслей относительно того, кто это мог написать?

– Рука мне незнакома, это не рука моего сына.

Максимов вытягивает из самого низа дела другой листок и подвигает его по столу.

– А это?

Этого ему и читать не нужно. Как глупо! – думает он. Голова вдруг начинает кружиться. Откуда‑то издалека он слышит собственный голос, произносящий:

– Это письмо от меня. Я не Исаев. Я просто принял его имя…

Максимов помахивает ладошкой, отгоняя, будто муху, его слова, требуя, чтобы он замолчал, но он, совладав с головокружением, завершает свое объявление.

– Я принял это имя, чтобы не усложнять дела – иных причин не было. Павел Александрович Исаев – мой приемный сын, единственное дитя моей покойной жены.

Быстрый переход