|
Спустя какое-то время я встретил Уилли Уайльда в театре — если мне не изменяет память, это был «Театр герцога Йоркского», во всяком случае, находился он на Сент-Мартин-лейн. Я заговорил с Уилли о петиции, спросил, делается ли что-то еще в этом роде, и предупредил его, что наши со Стюартом Хэдламом подписи под петицией лишены всякого смысла, ибо мы оба считаемся законченными чудаками. Поэтому, если под петицией появятся наши имена, она будет иметь абсурдный вид и принесет Оскару куда больше вреда, чем пользы. Уилли с готовностью со мной согласился и с сентиментальным пафосом и невообразимым отсутствием такта добавил: «Оскар был совсем не плох. Кого-кого, а женщину он бы у вас никогда не отбил». Он убедил меня, что мою петицию никто не подпишет, и я с этой идеей расстался; что сталось с моим черновиком, неизвестно.
Когда Уайльд перед смертью жил в Париже, я исправно отсылал ему все свои книги с дарственной надписью, и он отвечал мне тем же.
Об Уайльде и Уистлере я писал в те дни, когда они считались остроумными хохмачами и именовались в печати не иначе как «Оскар и Джимми». Тем не менее я никогда не позволял себе по отношению к ним развязного тона. Со своей стороны, и Уайльд относился ко мне серьезно, считал человеком примечательным и отказывался сводить мои труды, как это тогда было принято, к зубоскальству. И это не было столь распространенной обоюдной похвалой: ты восхищаешься мной, я — тобой. Думаю, он не кривил душой: пошлые нападки на меня вызывали у него искреннее негодование, и те же чувства испытывал к нему я. Мое стремление помочь ему в беде, равно как и отвращение, которое вызывали у меня непотребные газетчики, ополчившиеся против «содомита Уайльда», были, сам не знаю почему, непреодолимы. Мое сострадание к его извращению, понимание того, что это недуг, а не порок, не непристойность, пришли ко мне посредством чтения и жизненного опыта, а вовсе не из сочувствия.
К гомосексуализму я испытываю естественное отвращение — если только это чувство можно назвать естественным, что в наши дни вызывает некоторые сомнения.
Никаких оснований испытывать к Уайльду симпатию у меня не было. Он был родом из того же города, что и я, и принадлежал к той категории дублинцев, которую я ненавидел больше всего; он был из разряда дублинских снобов. Его ирландское обаяние, которое так сильно действует на англичан, на меня не действовало, и в целом не будет преувеличением сказать, что расположен я был к нему ничуть не больше, чем он того заслуживал.
Вскоре, однако, я испытал к нему дружеские чувства и, надо сказать, довольно неожиданно для меня самого. Произошло это во время дела чикагских анархистов, чьим Гомером, по Вашему меткому замечанию, была бомба. Тогда я пытался уговорить кое-кого из лондонских литераторов, бунтарей и скептиков исключительно на бумаге, подписать петицию об отсрочке приведения в действие смертного приговора. И единственный человек, поставивший свою подпись под петицией, был Оскар. С его стороны это была акция абсолютно бескорыстная, и с этого дня я испытывал к нему особое уважение…
<…> Сдается мне, что из любви к нему Вы недооцениваете его снобизм, обращаете внимание лишь на простительную и даже оправданную его сторону, на любовь к красивым словам, изысканным ассоциациям, эпикурейству и хорошим манерам. Вы многократно и до известной степени справедливо повторяете, что, злой на язык, сам он был человеком вовсе не злым и никого своими остротами обидеть не хотел. Но лишь до известной степени. Однажды он написал о Т. П. О’Конноре с откровенным, намеренным, оскорбительным пренебрежением, с каким только способен ополчиться на католика претенциозный протестант с Меррион-сквер. Он многократно измывался над вульгарностью английского журналиста, и не так, как бы это сделали мы с Вами, а с налетом отвратительного классового превосходства, что само по себе является дурной пошлостью. |