|
То есть суть его порочной натуры дает себя знать не в жизни, а в искусстве — стало быть — напрашивается вывод — искусство выше, проницательнее, реальнее жизни.
И в безнравственности критика обвинила Уайльда сгоряча: мол, аморален герой — значит, аморален и автор. Кстати говоря, именно это обвинение вызвало особенно болезненную реакцию Уайльда, заметившего в письме в «Скотс обсервер» от 9 июля 1890 года: «Ваш рецензент совершает вопиющую, непростительную ошибку, пытаясь поставить знак равенства между художником и предметом его изображения». Ошибку — скажем от себя — довольно распространенную. В действительности же своей притчей (а «Портрет Дориана Грея» можно прочесть и как притчу) Уайльд доказывает обратное. Раз Дориан многое заимствовал у Уайльда, раз он аморален и разрушает себя как личность — не означает ли это, что Уайльд, увидевший в Дориане Грее «свои собственные грехи», подвергает сомнению свою философию жизни? Что судьба героя — это трагедия эстетизма, что герой — жертва своего эстетского образа жизни? Не приходит ли писатель к выводу, что безнравственность и гедонизм в конечном счете ведут к духовному опустошению, к гибели? Что гедонизм — это вовсе не святость, о чем любил рассуждать Пейтер? Не следует ли из всего этого, что своим романом Уайльд осуждает ту самую безнравственность, в которой его, как он писал, «грубо и глупо» обвиняют. А значит, бывают-таки книги нравственные и безнравственные. И «Портрет» — вопреки всему, что пишет и говорит о романе автор, — нравственная книга. Вот и рецензент «Скотс обсервер» Чарлз Уилби, чуть ли не единственный критик, написавший на роман положительную рецензию, нашел в книге «уйму нравственного».
Сам Уайльд, боюсь, едва ли согласился бы с таким ходом мысли и — тем более — с такими выводами. Он ведь больше всего на свете боялся прослыть моралистом. А между тем был им, сам же писал Конан Дойлу, что мораль в его романе «слишком очевидна». Еще один парадокс.
Глава восьмая
СКАЗОЧНИК — НОВЕЛЛИСТ — ДРАМАТУРГ
Лжец, покоряющий смелостью фантазии
Был моралистом и одновременно «просвещенным и покоряющим смелостью фантазии лжецом» — если воспользоваться его собственным определением из «Упадка лжи». Сказочником. Сказки ведь не упадок, а апофеоз лжи — то бишь художественного вымысла. Сам автор, правда, назвал свои знаменитые сказки «этюдами в прозе, написанными в форме фантазий». Любит Уайльд это слово — «этюд»: у него и сказки — этюды, и «Перо, полотно и отрава» — тоже этюд.
Уолтеру Пейтеру этюды в прозе в форме фантазий пришлись по душе. «…Уж и не знаю, чем больше восхищаться — мудрым остроумием „Замечательной ракеты“ или красотой и нежностью „Великана-эгоиста“, — писал он Уайльду. — Да и вся книга — увы, слишком короткая — изобилует изящнейшими пассажами на безукоризненном английском языке». Вот сколько достоинств сразу: и мудрость, и остроумие, и красота, и нежность, а еще краткость и стилистическое совершенство. Понравились сказки не только расположенным к Уайльду Пейтеру и Роберту Шерарду, писавшему, и справедливо, что «нет сказок на английском языке, которые бы с ними сравнились». Литературных, естественно. Даже такой придирчивый и не склонный к комплиментам журнал, как лондонский «Атенеум», счел возможным сравнить Уайльда с Андерсеном. Сам же Уайльд раскрывает свой творческий метод сказочника в письме поэту Томасу Хатчинсону: «В сказке может быть заключен не один смысл, так как… я начинал не с того, что брал готовую идею и облекал ее в художественную форму, а, наоборот, начинал с формы и стремился придать ей красоту, таящую в себе много загадок и много разгадок». |