Даже Хенаро не может этого понять. Ты послушно выполняешь все, что я велю. Все, что мой благодетель дал мне на первой ступени, я передал тебе. Закон незыблем: ступени перепрыгивать нельзя. Ты делаешь все, что нужно, — и не видишь. Но тем, кто видит, вроде Хенаро, — кажется, что ты видишь. И я на этом попался. Тебя постоянно заносит в сторону, и ты ведешь себя как последний дурак.
От этих слов мне стало больно, я едва не заплакал. Почему-то заговорил о своем детстве, и меня захлестнула волна жалости к самому себе. Дон Хуан бросил на меня беглый взгляд и отвел глаза в сторону. Взгляд был настолько цепким, что показалось, будто кто-то осторожно сжал меня, словно букашку, двумя пальцами. Все мое тело зачесалось, живот обдало жаром, и я заметил, что уже не говорю, а что-то бессвязно лепечу. Я замолчал.
— Возможно, все дело в твоей клятве, — после долгого молчания произнес дон Хуан.
— Не понимаю тебя.
— В клятве, которую ты дал очень давно.
— В какой клятве?
— Ты сам о ней расскажешь. Помнишь ее?
— Не знаю, о чем ты говоришь.
— Однажды ты дал себе важную клятву. Кажется, это она мешает тебе видеть.
— О чем ты, дон Хуан?
— О твоей клятве. Ты должен ее вспомнить.
— Может, ты сам расскажешь, раз ты все знаешь?
— Нет. Это бесполезно.
Я спросил, не имеет ли он в виду мое решение бросить ученичество.
— Нет, — ответил он. — Я говорю о том, что случилось очень давно.
Я засмеялся, так как был уверен, что дон Хуан меня разыгрывает. Про мою несуществующую клятву он знает не больше меня. Он импровизирует, говорит наугад, и я решил ему подыграть.
— Так кому я дал клятву? Дедушке?
— Нет! — возразил он. — Не дедушке и не бабушке.
Его шутливый тон рассмешил меня еще больше. Старик готовит ловушку, подумал я. Посмотрим, что будет дальше. Я стал перечислять разных людей, кому я мог в свое время в чем-нибудь поклясться. Дон Хуан отклонил всех по очереди, а потом перевел разговор на мое детство.
— Почему твое детство было несчастливым? — спросил он очень серьезно.
— Оно не было несчастливым, — ответил я. — Разве что немного трудным.
— Каждый так думает, — сказал дон Хуан. — В детстве я был очень несчастен и всего боялся. У ребенка-индейца тяжелое детство. Но память о детстве больше меня не тревожит. Оно было тяжелым — и все. О трудностях жизни я перестал думать еще раньше, чем научился видеть.
— Я тоже не думаю о детстве, — заявил я.
— Почему же ты так загрустил? И едва не заплакал?
— Не знаю. Может, потому, что, когда я думаю о детстве, то жалею и себя, и вообще всех на свете. Вспоминаю свою беспомощность и беззащитность.
Дон Хуан внимательно посмотрел на меня, и вновь меня, словно букашку, осторожно сжали двумя пальцами. Дон Хуан глядел отсутствующим взглядом куда-то сквозь меня. Помолчав, он сказал:
— Эту клятву ты дал себе в детстве.
— Да что же это за клятва?
Дон Хуан сидел закрыв глаза и не отвечал. Мне стало страшно и смешно. Я знал: он ищет в потемках, но желание подыгрывать почему-то пропало.
— В детстве я был кожа да кости, — сказал он вместо ответа, — и всего боялся.
— Я тоже.
— Мне не забыть того дня, когда мексиканские солдаты убили мою мать, — чуть слышно произнес дон Хуан, словно вспоминать ему было больно. — Простую бедную индианку. Может, и к лучшему, что она тогда умерла. |