|
И показалось мне все это... Ты вот дай мне, дай человека, на которого я бы мог молиться по ночам, пусть по пьянке, но молиться. Хочу молиться, Толька! Не веришь?
— Так вы... того... верующий? — глаза Анатолия Евгеньевича округлились, и щеки залила бледность.
— Дурак ты, Толька... Ну какой же я верующий... Я молиться хочу, потому что пусто вот здесь! — Хромов гулко постучал кулаком в пухлую грудь. — Понимаешь — пусто! Опереться не на что. А ты дай мне человека! Дай! — все громче требовал Хромов от оробевшего Анатолия Евгеньевича. — Не можешь, — удовлетворенно проговорил он. — Никто не может...
— Станислав Георгиевич, вы такие вопросы задаете... Неужели вы в самом деле молились бы на человека, если бы он жил рядом, если бы вы здоровались с ним по утрам, если бы он по рюмке иногда с вами пропускал... Нет, Станислав Георгиевич, не станете вы молиться на живого человека. Стоит ему один раз неосторожно чихнуть, и у вас пропадет всякое желание бить поклоны.
— Это почему же? — Хромов усилием воли пытался собрать расползающееся изображение Анатолия Евгеньевича, но это ему не удавалось. Анатолий Евгеньевич растекался, сквозь него Хромов видел стены своей комнаты, окно, впрочем, окно тоже не имело четких границ.
— Самолюбие не позволит, больное самолюбие, Станислав Георгиевич, — с наслаждением произнес Кныш. — Вот взять хотя бы начальника стройки — чем не предмет для преклонения?
— Панюшкин? — спросил Хромов. — У-у, хитрый старик. Все понимает.
— Ну вот, Станислав Георгиевич, а вы кровь ему портите, жизнь сокращаете, ведь сами говорили... А вы молитесь на него! Молитесь! Портрет его у себя повесьте! Конечно, мое дело стороннее, я, как говорится, сбоку припека, но тем не менее могу предположить, а почему бы мне и не предположить, со стороны, возможно, виднее, и давно сказанные слова эти справедливы и сейчас, а раз так, то я могу сказать...
— Господи, да скажи уже наконец! Скажи! Не могу... Вязну! Понимаешь, вязну я в твоих словах... Мысль теряю... Душно!
— Мысль? — вежливо переспросил Анатолий Евгеньевич. — Лишь бы вы не потеряли голову — инструмент, так сказать, для изготовления мыслей... Хе-хе... Так вот, я снова, с вашего позволения, вернусь к тому, что хотел сказать минуту назад... А сказать я хотел следующее: мне кажется, что вы попросту завидуете Панюшкину, а? Вы не можете смотреть на него спокойно, вас бесит, когда он отдает распоряжения, с кем-то беседует, ведет собрание... А, Станислав Георгиевич, согласитесь, что я прав, а? Меня поразило, как легко обращается с вами Панюшкин. Не думал я, что вы позволяете ему так обращаться с собой. Несколько дней назад он и со мной попытался было так же поговорить... — Анатолий Евгеньевич вдруг заговорил четко, внятно, глядя в глаза Хромову, пытаясь заставить того понять и запомнить его слова.
— И чем же это кончилось? — подперев щеку, Хромов сонно и равнодушно смотрел в окно.
— Чем кончилось — долго рассказывать. Но, думаю, у него не скоро возникнет желание разговаривать со мной в таком тоне. Вот так.
— А вообще у него возникнет желание говорить с тобой, с дурошлепом? — Хромов захохотал горько, расслабленно и покачал из стороны в сторону распухшей головой.
— Смех смехом, Станислав Георгиевич, но, как мне кажется, вы не должны упускать возможности добиться хоть какой-то справедливости. Пока здесь работает Комиссия, вам просто необходимо подойти к товарищам и спокойно с ними поговорить.
— О чем, Толька?
— О Панюшкине.
— Толька! Мой тебе совет — думай, когда говоришь, больше думай! Это не у всех получается, но пытаться надо. |