|
.. Каждая их клеточка готова унестись вслед и... И они остаются. Я уверен, что под замусоленными и прожженными фуфайками в каждом из этих людей горит огонек высшей предназначенности, стремления к чему-то более высокому и достойному, к тому, что дает человеку силы, терпение, уверенность.
Через какое же сито проходят эти люди, оказываясь здесь, высаживаясь на этом берегу из вертолетов, барж, катеров, а один даже шлюпкой добрался, на веслах пришел — был такой случай. Господи, даже Хромов! Да, он завистлив, его не назовешь порядочным, он ненадежен в работе, но он здесь.
Панюшкин вспомнил вдруг, какая дьявольская радость сверкала в маленьких глазках Хромова, когда тот однажды стоял на самом берегу, у воды и смотрел на бандитски вздыбленные волны. Дождь вперемежку с брызгами хлестал Хромову в лицо, морская пена стекала по пухлым небритым щекам, холодный ветер насквозь продувал жиденький пиджачишко с болтающимися пуговицами, а на лице Хромова светилось счастье. В каком-то самозабвении он вошел в воду по щиколотку, волны захлестывали ему колени, а он, сделав еще шаг вперед, крикнул что-то радостно и зло, крикнул прямо в волны, в ветер. Панюшкин не расслышал тогда ни слова, но понял, что и в хрипящей, прокуренной груди Хромова горит этот маленький непонятный огонек. Потом была оперативка, затяжная, унылая и обессиливающая оперативка, на которой нужно было решить уйму мелких вопросов. Хромов сидел в углу на своем обычном месте вялый и опустошенный. Лишь иногда он поднимал голову, блуждающим взглядом скользил по стенам, а увидев в окно Пролив, будто напрягался, грудь поднималась от тяжелого глубокого вздоха, а в глазах опять вспыхивал вызов...
Панюшкин чувствовал, как холодный воздух вливается в легкие, оставляя ощущение прохлады и свежести.
Он с удивлением осознал вдруг, что ему легко, почти беззаботно, что не тревожат его уже ни Комиссия, ни ее выводы. Неожиданно пришло ощущение спокойствия и уверенности — он сделал все, что от него зависело, сделал так, как считал нужным. Вспоминая недавнюю встречу с Комиссией, свои ответы, свое выступление, приходил к выводу, что все сделал правильно, и был доволен собой.
Он не лебезил, не клянчил, не лукавил, не передергивал карты, не сваливал на кого-то свою вину, настоящую или мнимую, не искал дешевых оправданий. Не просил снисхождения. Да, главное, не просил снисхождения. Это хорошо. Иначе ему не дышалось бы сейчас так бодряще...
И Панюшкин еще раз вздохнул, набрав полную грудь морозного чистого воздуха, и резко выдохнул, будто вытолкнул из себя раздражающую суету последних дней, неуверенность, выдохнул бумажную пыль отчетов, справок, протоколов, освободился от гнетущего чувства зависимости.
— Ничего, — сказал он вслух. — Авось. — И, прищурившись, зло и расчетливо посмотрел на Пролив. Ты сделал свою работу, Коля. Ты выполнил ее настолько хорошо, насколько мог. Если тебе не в чем упрекнуть себя, так ли уж важно, в чем упрекнут тебя эти люди? Ты знаешь о себе больше, чем они, значит, твой суд все равно жестче и справедливее.
Уже повернув к Поселку, Панюшкин неожиданно среди заснеженных сопок увидел маленькую темную фигурку, медленно двигающуюся навстречу. «Кто бы это мог быть?» — подумал он озадаченно. Обычно строители избегали уходить далеко от Поселка, опасаясь заблудиться. Метров за сто Панюшкин узнал Анну Югалдину. «Что это она?» — забеспокоился он и прибавил шагу.
За год, который прожила Анна в Поселке, у нее с Панюшкиным установились странные, полушутливые отношения. Она была единственным человеком, который мог подтрунивать над начальником, позволять себе рискованные шуточки в его адрес. Да и Панюшкин с самого начала признал за ней право вести себя, как она считала нужным, и, несмотря на бесконечные пересуды о ней, смешки, знал наверняка — за ними нет ровным счетом ничего. Она слишком пренебрегала мнением о себе, чтобы опуститься до опровержения слухов. |