|
— А почему оборвался трос? — вскочил Панюшкин. — Он не должен был обрываться. Не имел права.
Значит, мы ему позволили! Мы слишком многое позволяли всем этим штормам, тросам, проливам! Распустились они у нас. Слабинку почувствовали. Нашу слабинку, Володя!
— Нет, Николай Петрович, все гораздо проще. Трос оборвался потому, что был старым.
— А почему у нас оказался старый трос? Потому, что я уже слишком стар, чтобы требовать новый! У меня был такой случай лет двадцать назад. Мне прислали старый трос, и я даже не поехал за ним на станцию. Отправил обратно. А сейчас не смог этого сделать.
— Нет, Николай Петрович, двадцать лет назад вы работали не на Проливе. Принимая трос, вы знали, что не имеете права отказаться от него, потому что была осень и доставить новый попросту невозможно. И вы приняли старый трос... Все правильно.
Званцев продолжал что-то говорить, но Панюшкин уже не слышал его. Стены натопленного кабинетика словно бы отшатнулись, исчезли, а зима уступила место лету, странному лету этих мест. Чем выше поднималось солнце, тем больше оно тускнело, растворяясь в тумане.
К полудню от него иногда оставалось лишь слабое светлое пятно с размытыми краями. И дома, деревья, берега тоже теряли четкость, становились расплывчатыми, нерезкими.
Мелкий густой дождь бесшумно падал на крыши, на черные, выложенные у берега трубы, на песок. Едва упав, капли впитывались, и поэтому не возникало привычных на Материке луж, ручьев, поблескивающих под дождем влажных тропинок. Просто шел дождь и исчезал, едва коснувшись земли. Солнечный свет едва просачивался вместе с дождем.
Подойдя к воде, Панюшкин зябко поежился, запахнул брезентовый плащ с капюшоном и, привычно ссутулившись, долго смотрел на Пролив, стараясь найти в тумане закрепленную на якорях флотилию. С каждым месяцем катера, баржи, катамараны приближались к островному берегу, и совсем скоро конец трубы должен был вынырнуть где-то вот здесь. А сейчас он лежал на двадцатиметровой глубине Пролива, в нескольких километрах отсюда. Набрав полные легкие воздуха, Панюшкин задержал дыхание, с силой выдохнул, будто хотел вытолкнуть из себя напряженность, разъедающие душу заботы, раздражительность, все, что к вечеру превращалось в глухую усталость.
День начался хорошо. Рокотали в тумане тягачи, подтаскивая к берегу секции труб, слышались голоса людей, из ремонтной мастерской доносились размеренные удары молота, напоминающие пульс здорового организма.
Званцев тоже был на берегу. Во всей его длинной фигуре, в манерах не ощущалось той напористости, которой, казалось бы, должен обладать главный инженер. Но за внешней мягкостью, как камень в густой траве, таилась жесткость. Званцев не любил спорить, доказывая свою правоту. Он лишь молча, с поощряющей улыбкой выслушивал все доводы, а потом спокойно поступал по-своему. Разумеется, когда у него была такая возможность.
— Добрый день, Николай Петрович, — Званцев тронул Панюшкина за брезентовый рукав. — Сейчас идет катер на Пролив... Вы не хотите?
— Позже. Как прогнозы?
— Пообещали неделю тихой жизни.
— Дай бог... — одним словом выдохнул Панюшкин. — Дай бог. Ну что, Володя, сдвинемся сегодня?
— Должны. Все на ходу.
— Где водолазы?
— На катере пойдут. Я с ними... Мало ли чего. Там встретимся.
— Добро. Пусть так. Ни пуха.
Панюшкин долго смотрел, как Званцев в высоких сапогах шагал к причалу, проваливаясь в мокром песке, о чем-то неслышно разговаривал с мотористом, как катер отошел от берега и, уходя в сторону Материка, постепенно таял в тумане. И, когда совсем исчез, Панюшкин продолжал вслушиваться в затихающий шум мотора, а потом и сам направился к небольшому водолазному боту, ухватившись за поручни, влез на борт. |