|
Вот протокол, прочтите, и, если со всем согласны, подписать требуется.
— Отчего ж не прочитать, коли хороший человек просит! Очень даже интересно, как мои слова в письменном виде выглядят... Так, это вы очень верно подметили насчет моих необоснованных претензий на дом... А я что? Я ничего. Как суд решил, так и есть. Суд, он наш, народный. Хм, а какое отношение к делу имеют мои слова о Панюшкине? Говорить-то я говорил, что он меня в должности не поднимает, но это так, чтоб разговор как-то начать.
— Вы что, Павел Федорович, побаиваетесь Панюшкина?
— Толыса? Это я боюсь Толыса? Слышь, Михалыч, какие вопросы задает товарищ следователь? Послушайте, а, между нами, — под кого вы яму роете — под Горецкого или Панюшкина? А? Стоп! Не надо отвечать. Я вижу, как у вас в глазах, будто табло вспыхнуло: «Вопросы задаю я». Угадал? На это, товарищ следователь, отвечу вам так... Вы сюда приехали не только задавать вопросы, но и отвечать на них. Мысль мою понимаете? Так что, когда соберете все бумажки в свой портфелик, не забудьте рассказать, что произошло в ту ночь. Всего вам хорошего. Желаю успеха. Пока, Михалыч!
Ягунов долго надевал шапку, старательно застегивал пуговицы, шарил по карманам и, уже собравшись выйти, вдруг живо обернулся:
— А хотите скажу, кто виноват? Толыс! — прошептал он страстно. — Распустил людей! А людей надо — во! — И Ягунов потряс тощим, жилистым кулачком. И тут же, будто ненароком проболтался, сник, ткнул задом дверь, поклонился уже в темноте коридора и скрылся.
— Вот человек, а! — Шаповалов с досадой крякнул. — Вроде и друг Горецкому, а намекнул — пощупайте, дескать, его, не он ли столкнул Большакова с обрыва.
— Бывает, — устало протянул Белоконь. — У нас странная профессия... Врачам люди признаются в самых дурных своих болезнях... И нам тоже... От жены утаит, от детей, да что говорить — перед самим собой человек не всегда откровенен в желаниях, страстях, завистях... А перед нами раскрывается. Смотри, тот же Ягунов, может быть, сам того не желая, дал понять, что никакой он не друг Горецкому, признался, что не прочь увидеть того за решеткой. И я не думаю, что все это он сказал по простоте душевной. Нет, он заранее все обдумал, прикинул, сопоставил, выпил для храбрости...
Обожженное морозом лицо Белоконя стало задумчивым, почти скорбным. Будто только что на его глазах умер человек.
— А может, он того... дурак? — спросил участковый. — И проболтался? — Шаповалов смиренно посмотрел на следователя, молчаливо признав, что в этом разговоре он слабоват.
— Не похож он на дурака... А знаешь, Михалыч, не будь тебя в кабинете, он сказал бы еще больше, ему есть что сказать — многое в Поселке не по нем. А чем-то он мне понравился, не пойму только, чем именно... Кого-то он мне здесь напоминает... О! Панюшкина! Да-да! Конечно, класс несопоставим, однако есть у обоих этакая... открытая агрессивность. Но если Панюшкин отстаивает что-то важное для себя, то этот с отрицательным зарядом, он не защищает ни себя, ни приятелей, он уничтожает. Человеческие отношения, теплоту, привязанность, симпатию. Есть такая категория уничтожателей. Они чаще всего говорят правду. Но их правда ядовита. Она никому не нужна, порядочные люди о ней молчат. В жизни столько всякой правды, что самые черные дела можно творить, не прибегая ко лжи, обману, подлогу. Одной правды достаточно.
— Выходит, ты поверил ему? — удивился Шаповалов.
— Конечно, — Белоконь пожал плечами. — Но я знаю и другое — есть пища и есть отбросы той же пищи... Так вот, Ягунов питается отбросами. Ну да ладно, послушай, Михайло, как я понимаю, в магазине собирается публика довольно своеобразная, а?
— Ясное дело, кто в такую погоду из дому поволокется ради кружки пива, даже если она будет разбавлена водкой. |