Изменить размер шрифта - +

— Ты не узнаешь, пан, своей стороны, — сказала Михалина, — так все изменилось! И мы, и ты, и люди, и даже самый край. Нас окружили недруги, завистники, люди недоброжелательные, не могу понять, каким образом Альфред мог так много их нажить. Бедный Стася!

— Все переменится, все забудется. Время лучшее лекарство.

— Время! Нет! — возразила Михалина. — Есть люди, на чувства которых время не действует.

Проговорив эти слова, она невольно вздохнула.

— Но ты, пан, будешь нашим защитником, — добавила она живо, — и мне отраднее за будущее.

— Я тоже надеюсь, — сказал Остап, — и если горячее желание имеет значение и может чему-нибудь послужить, то надежда эта может осуществиться.

— Я многого не желаю, — сказала Михалина, обращая взоры на колыбель. — Возврати сыну отца, успокой недоброжелателей, удовлетвори кредиторов, а нам сбереги хотя маленький уголок, хотя небольшой домик.

Слезы покатились из глаз ее.

— Не плачь, пани! Ради Бога, не плачь! — воскликнул Остап, который без волнения не мог видеть ее плачущей. Он чувствовал, что силы оставляют его. — Слезы, — прибавил он, — не спасают, а губят, в делах наших нужны мужество и твердость.

— Ты много требуешь, пан, от женщины, — отвечала графиня, ободренная словами Остапа. Она взглянула на него, и прошлое, дорогое ей прошлое, снова мелькнуло перед нею. — Мужество и твердость — не наши добродетели, — продолжала она. — Но я уже не так боюсь, видя пана здесь, поверь мне. При том же я многого не желаю: Стасе — небольшой кусок хлеба, я уже приучаю его к лишениям. Для себя же я желала бы только, — сказала она, подумав, — спасти дом моих родителей, где я так счастливо провела молодость, остальное же все, даже Скалу, отдам без сожаления.

Остап должен был призвать на помощь все свое мужество, он весь трясся, чувствовал, что ослабевает, только звук голоса Михалины доходил до его ушей, выражения же пролетали непонятыми.

— Пани, — отвечал он тихо, — клянусь, что сделаю все возможное, все, что пани мне прикажет.

— Я не приказываю, я не смею и просить. Делай, что внушит тебе дружба твоя к Альфреду, и, — добавила она почти шепотом, — и память о его ребенке.

Они замолчали, слезы текли из глаз графини, дитя пробудилось и, протягивая к ней ручки, начало звать ее к себе, долго не слыхала мать зова его, потом бросилась к колыбели и, взявши на руки красивого черноглазого мальчика, поднесла его к Остапу. Бондарчук не смел до него дотронуться, потому что какое-то неизъяснимое чувство сжимало его сердце при виде ребенка, который, прижимаясь к графине, обнял ее ручонками и с боязнью поглядывал на незнакомца.

— Поклонись же, Стася, — сказала графиня, — поклонись этому пану, ведь он тебе заступит место отца.

— О, пани, — сказал с чувством Остап, — я только один из первых и ревностных ваших слуг.

Проговорив эти слова, он взялся за дверь, чтобы выйти.

— Пан уже уходит? — спросила его Михалина.

— Не могу терять ни минуты.

— Мне нужно было бы поговорить с паном.

— Прикажи меня, пани, позвать!

При прощании Остапа вид и лицо его снова поразили Михалину своей противоположностью с тем образом, который таился в ее памяти.

Стася шептал что-то на ухо матери, но она не слушала его, погруженная вся в думу, взволнованная она отдала ребенка няне и осталась в кресле недвижимая. Она еще не могла его понять, но и не могла не любить его.

Быстрый переход