И так он будет ходить еще некоторое время, даже довольно неуязвимый для всяких врагов, потому что мертвому что же станется? Но потом он начнет разлагаться, и тогда все кончится уже совсем. Я не знаю, когда именно, каким током его надо будет бить, но сам он мертвый, и весь язык его будет мертвый, и разложение его будет долго и гнойно. Если бы он павши в землю умер, то еще что-то могло быть, а так он все перезаразит и отравит, и теперь долго ничего не будет…
К нему, впрочем, никто не прислушался, и он замолчал, стыдясь пророчества, мало уместного в застольном разговоре.
— Интересней, как реставрация пойдет, — сказал Беленсон, уже пьяненький. Этот еврей пил, как русский, но когда напивался, из него вылезал именно еврей, всем напуганный, криво ухмыляющийся. — Я думаю, у них уж фигура присмотрена. Абы кому не дадут.
— Должен кто-то из-за границы приехать. Но не царской фамилии, а как бы обновленец.
— Нет, не думаю, — решительно сказал поклонник Кякшто, человек, судя по выправке, военный, поклонник-полковник. — Я думаю, сначала Наполеон, кто-то из своих, из маршалов. Буденный — идиот, а то бы годился.
— Я на Троцкого думаю, — заметил Альтер.
— Это уж вы, Альтер, хватили, — с вопросительной интонацией протянул идиот Игорек.
— Вот увидите. Он самый военный, он сейчас в полуопале, они его приберегают в тени для народной любви. Во время войны все был на виду, потом перессорился со всеми, обозвал бюрократией — по какому праву? Что ж он, сам другой? Он такой же и хуже. И когда народу надоест, они вытащат его, как туза из рукава.
— А вы что скажете, масон? — развязно спросил Золотаревский у ломовского знакомца.
— Посудите сами, можно ли предсказывать, — пожал плечами сероглазый. — Если я нечто знаю и скажу, будет одно, если не скажу — совершенно иное. Для чего же мне поддерживать в вас ненужные суеверия? Про нас больше врут, чем про покойного императора.
Ломов перекрестился, он был монархист.
— Но в общих-то чертах? — не отставал Золотаревский.
— В общих чертах дело, начатое вами позавчера, завершится благополучно, — сухо сказал масон.
— Но я не начинал вчера никакого дела! — развязно крикнул бывший журналист.
— Как угодно, — кивнул масон.
Золотаревский смешался.
— То есть я начал роман… — пролепетал он.
— Как угодно, — еще суше повторил масон. — Я, господа, не представился. Меня зовут Борис Васильевич Остромов.
— Про-све-щеннейший человек! — Ломов поднял кривой палец. У него было что-то с костями: горб, неестественно длинные пальцы, огромные ступни. Уродство не обозлило его: он всегда кем-нибудь восторгался.
— Я о вас слышал, кажется, — сказал Михаил Алексеевич в наступившей паузе.
— Слышали обо мне многие, — с достоинством кивнул сероглазый, — видели единицы, а понял услышанное едва ли десятый. Вас же я приветствую и с удовольствием слушаю, но будущее — не наше дело. Мы не все еще поняли в настоящем, и для этого понимания я намерен собрать кружок.
— Теперь опасно, — буркнул кто-то.
— Уверяю вас, не опасней, чем это собрание. Мне вообще кажется, что путь сейчас один — если вовне пойти некуда, надо глубже в себя; или, если в себе наскучит, освоить ступенчатую экстериоризацию по методу Сведенборга.
Все насторожились, а Михаил Алексеевич свистнул. Он демонстрировал иногда удивительно вульгарные манеры: увидев на улице поток желтой глинистой воды, мог радостно сказать — «Как будто сотня солдат…». |