Никому не сказав ни слова, он отправился на плантацию побеседовать с Вальмореном. Это решение далось ему нелегко, во-первых, потому, что он не хотел покидать на несколько дней всех тех несчастных, кому он оказывал помощь, а во-вторых, потому, что не умел ездить верхом, а плыть на лодке против течения было дорого и тяжело, но он все же отправился в путь.
Отец Антуан нашел Вальморена в лучшем состоянии, чем ожидал, хотя и не полностью восстановившимся и с затрудненной речью. Святой не стал грозить ему адским огнем, как планировал, направляясь на плантацию, потому что понял, что этот человек не имеет ни малейшего понятия о том, что натворила в Новом Орлеане его жена. Однако, услышав о случившемся, Вальморен гораздо сильнее был разгневан тем, что Гортензия постаралась скрыть от него это, как и многое другое, чем обеспокоен судьбой Розетты, которую он называл не иначе как шлюхой. Но его отношение изменилось, как только священник пояснил ему, что молодая женщина в положении. Он тут же осознал, что не будет иметь никакой надежды на примирение с Морисом, если с Розеттой или ребенком случится несчастье. Здоровой рукой он зазвонил в коровий колокольчик, вызывая монахиню, и велел ей отдать распоряжения приготовить лодку, чтобы немедленно ехать в город. Через два дня братья Гизо отозвали все обвинения против Розетты Седельи.
Зарите
Иронию четыре года, сейчас на дворе 1810-й. Я уже потеряла страх перед свободой, хотя и никак не избавлюсь от страха перед белыми. И уже не оплакиваю Розетту: я почти успокоилась.
Розетта вышла из тюрьмы, покрытая блохами, худая, больная и с язвами на ногах — от неподвижности и кандалов. Я держала ее дома, ухаживала за ней днем и ночью, старалась укрепить ее силы супами на бычьих мозгах и питательными блюдами, которые приносили нам соседки, но ничто из этого не смогло предотвратить преждевременных родов. Ребенок еще не был готов родиться, он был крошечным, с прозрачной, как мокрая бумага, кожей. Роды прошли быстро, но Розетта была очень слаба и потеряла много крови. На следующий день начался жар, а на третий она уже бредила и звала в бреду Мориса. И тут я пришла в отчаяние, потому что поняла, что моя дочь умирает. Я прибегла ко всем тем знаниям, которые завещала мне тетушка Роза, к мудрости доктора Пармантье, к молитвам отца Антуана и обращениям к моим лоа. Я положила ей на грудь новорожденного, чтобы материнский долг побудил ее бороться за собственную жизнь, но, думаю, она его даже не почувствовала. Я хваталась за мою девочку, стараясь удержать ее, умоляя, чтобы она выпила глоток воды, открыла глаза, ответила мне: Розетта, Розетта! В три часа ночи, когда я держала ее, баюкая африканскими песнями, я заметила, что она что-то шепчет, и наклонилась над ее ссохшимися губами. «Я люблю тебя, maman», — сказала она и, тут же выдохнув, угасла. Я чувствовала в своих руках ее невесомое тело и видела, как мягко отлетает ее душа, словно нить тумана, и выскальзывает через открытое окно.
Невозможно описать жестокую боль, которую я ощутила, но этого и не нужно: матери ее знают, потому что только у некоторых, самых счастливых из нас, живы все их дети. На рассвете пришла Адель с супом для нас. Ей-то и пришлось вынимать Розетту из моих окаменевших рук и укладывать ее в кровать. Какое-то время она позволила мне выть, согнувшись от боли на полу, а потом вложила мне в руки чашку с супом и напомнила о детях. Мой бедный внучек лежал, свернувшись возле моей же дочки Виолетты, в одной кроватке, такой маленький и беззащитный, что он в любую минуту мог отправиться вслед за Розеттой. Тогда я раздела его, положила на длинный лоскут моего тиньона и привязала крест-накрест к своей голой груди, прямо к сердцу, кожа к коже, чтобы он думал, что он все еще внутри своей матери. И так и носила его несколько недель. Молока моего, как и любви, хватало им обоим: и дочке, и внуку. Когда я вынула Жюстена из этого свертка, он уже был готов к жизни в этом мире. |