Почему это, папа?
– Не знаю, дружок.
– Хоть бы что-нибудь там у вас случилось, не все же одни названия улиц слушать, – сказал Эндрю. – Надоели мне названия улиц в городе, где я никогда не был.
– Ну пусть что-нибудь случится, папа, – сказал Том-младший. – Про улицы мы с тобой одни поговорим.
– Тогда ничего особенного не случалось, – сказал Томас Хадсон. – Мы шли к площади Сен-Мишель и садились на террасе кафе, и твой папа рисовал, а на столе перед ним стоял cafe' creme, тебе же подавали пиво.
– Я и тогда любил пиво?
– Да, любил его хлебнуть. Но за едой предпочитал воду с капелькой красного вина.
– Помню. L'eau rougie.
– Exactement, – сказал Томас Хадсон. – Ты здорово налегал на l'eau rougie, но иногда не отказывался и от пива.
– А в Австралии я помню, как мы ехали на luge, и помню нашу собаку Шнауца и снег.
– А рождество там помнишь?
– Нет. Тебя помню, и снег, и нашу собаку Шнауца, и мою няню. Она была очень красивая. И еще я помню маму на лыжах и какая она была красивая. Помню, я видел: вы с мамой спускаетесь на лыжах через фруктовый сад. Вот где это было, не знаю. Но Люксембургский сад я помню хорошо. Помню лодки днем на озере у фонтана в большом саду и деревья. Дорожки среди деревьев были посыпаны гравием, а когда мы шли к дворцу, слева под деревьями мужчины играли в кегли, а на дворце высоко-высоко – часы. Осенью начинался листопад, и я помню, как деревья стояли голые, а дорожки были все в листьях. Больше всего я люблю вспоминать осень.
– Почему? – спросил Дэвид.
– Причин много. Как все пахло осенью, и карнавалы, и как гравий сверху был сухой, а под ним все сырое, и как ветер подгонял лодки на озере и сбрасывал с деревьев листья. Я помню, как голуби, теплые, с шелковистыми перышками, лежали у меня под одеялом. Ты убивал их перед самой темнотой, и я гладил их, и держал обеими руками, и грелся о них по дороге домой, пока они не остывали.
– А где ты их убивал, папа? – спросил Дэвид.
– Обычно около фонтана Медичи, перед самым закрытием сада. Он огорожен высокой железной решеткой, ворота запирают с наступлением темноты и всех оттуда выпроваживают. Сторожа ходят, предупреждают людей, что пора уходить, и запирают ворота. Они пройдут вперед, а я стреляю в голубей из рогатки, когда они опускаются на землю у фонтана. Во Франции делают замечательные рогатки.
– А ты сам их не делал? Ведь вы были бедные? – спросил Эндрю.
– Конечно, делал. Самая первая у меня была из ветки с развилиной, которую я срезал с молодого деревца в лесу Рамбуйе, когда мы гуляли там с матерью Тома. Я обстрогал эту ветку, и в писчебумажном магазине на площади Сен-Мишель мы купили широкие резинки, а из старой перчатки матери Тома сделали к рогатке кожаный мешочек.
– А чем ты стрелял?
– Галькой.
– А подходил к голубям близко?
– Подходил как можно ближе, чтобы сразу их подобрать с земли и сразу сунуть под одеяло.
– Помню одного еще живого, – сказал Том-младший. – Я припрятал его и всю дорогу не обмолвился о нем ни словом, потому что мне хотелось, чтобы он остался у меня. Голубь был очень крупный – перья почти пурпурные, шейка длинная и чудесная головка, а крылышки с белым, и ты позволил мне держать его на кухне, пока мы не достанем ему клетку. Ты привязал его там за лапку. Но в ту же ночь наш кот сцапал его и притащил ко мне в постель. Кот шел очень гордый, и тащил его точно тигр туземца, и вспрыгнул с ним ко мне на кровать. Эта кровать – квадратная – была у меня после бельевой корзины. Корзинку я не помню. Вы с мамой ушли в кафе, и мы с котом остались дома одни, и я помню, что окна были открыты, а над лесопилкой стояла большая луна, и тогда была зима, и я чувствовал запах опилок. |