Боря уже не спешил, он не опоздал. Шофер все прикуривал. Собачонка смотрела в автобус, на меня.
Просто так, от нечего делать, по-лентяйски я сделал губами тот самый немыслимый и беспардонный звук, то самое «пцупцу», о котором я уже рассказывал. Маленькая беленькая собачонка ринулась в автобус, мигом спряталась под тот особенный автобусный диванчик, на котором сидел я, и затаилась у моих ног.
Пассажиры автобуса заметили это, но сделали вид, что ничего не заметили. Шофер прикурил, двери закрылись, и мы поехали.
Брат мой Боря должен был что-то сказать. Мое вторичное малопардонное «пцу-пцу», которое привело к известному результату, удивило его. Удивило его и поведение маленькой беленькой собачонки, которая сидела сейчас у моих ног под тем особенным автобусным диванчиком.
Брат мой Боря, мой единственный братик, сказал:
— Гладкошерстные фокстерьеры, — сказал он, — встречаются реже, чем жесткошерстные.
Так и не говорил Боря ничего более, пока мы тряслись в автобусе. Он долго оставался автором этих двух гениальных фраз.
Но когда мы сели в поезд, в электричку, в городе Дмитрове и когда маленькая беленькая собачонка устроилась у моих ног под той особенной деревянной лавочкой, Боря сказал фразу малогениальную.
Я вначале ее даже не услыхал, я надеялся, что он не станет ее повторять, я думал, он понимает, что ему никогда в жизни не надо говорить малогениальных фраз.
Но Боря-чудак все-таки повторил ее.
— А что скажет отец? — повторил он.
Что скажет отец, знали, конечно, все. Знал я, и знал мой брат Боря. Все жители нашего дома у Красных ворот знали, что скажет отец.
Отец мой, мой дорогой отец, которого давно уже нет на свете, не любил домашних животных. Он не любил никаких домашних животных, кроме, конечно, лошадей. Он обожал лошадей, и страсть к лошадям погубила в нем возможные страсти к другим домашним животным. Он не любил никаких домашних животных, и особенно свиней.
Отец мой в юности, далеко-далеко, в той деревенской своей юности, когда он и не знал, что такое город, в той юности отец имел лошадей.
Сам он их, конечно, не имел, их имел его отец, то есть мой дед. А мой отец пас этих лошадей и гонял их в ночное. На ночь уводил он их из деревни в лес или в поле и пас их, а на рассвете пригонял в деревню. Он не должен был при этом спать, он должен был пасти лошадей. Но он мечтал поспать.
И он привязывал лошадей за веревку к собственным рукам и спал, а они паслись и таскали моего отца на этой веревке по лугам и полям. А он спал. Ему даже нравилось так спать на траве, когда пасущиеся лошади таскают его на веревке.
Однажды он проснулся, подергал за веревку и почувствовал, что лошади здесь, только как-то они «туго стоят». Отирая свои глаза, он взялся за веревку и, перебирая ее руками, пошел к лошадям. И он увидел, что веревка привязана к дубу, а лошадей нету. Лошадей не было, их украли цыгане, а веревку привязали к дубу, пока спал отец мой на траве.
Эта история была решающей и роковой в его жизни.
Потеряв лошадей, отец мой — тогда еще очень молодой человек — напугался. Были утрачены две лошади — кормильцы огромной семьи, и отец не решился явиться под глаз своего отца — моего деда. Он сбежал и после долгих странствий оказался в Москве, где и встретил мою маму.
Потом-то отца моего простили, потом-то из Москвы он пытался помочь моему деду, и все-таки эта история была роковой. Никакая московская помощь не может заменить двух лошадей — кормильцев огромной семьи.
Итак, отец мой не любил никаких домашних животных и особенно свиней. Он обожал только лошадей, но он не имел права обожать их вблизи, он их обожал издали. Сердце его радовалось, когда по улицам Москвы проезжала конная милиция.
Отец смеялся от души, когда видел конную милицию. Его удивляло, как же это так — милиция и вдруг лошади, — это несовместимо. |