Изменить размер шрифта - +
Узнавать постепенно становилось важнее и интереснее, чем говорить самому...

Я уже сидел в комнате за столом, краем глаза поглядывая на картинки в телевизоре с заглушённым звуком — в ожидании исчезновения из эфира то ли клипа, то ли спортивной передачи, а то и кино. Другим краем глаза я глядел в недавно приобретенную книгу об Иване Грозном. Я всегда считал его основателем — или предтечей — большевистского образа существования на нашей земле. Лена гремела чем-то на кухне, создавая нечто, долженствовавшее сегодня укреплять семью. Гаврик плескался в ванной — то ли, действительно, мылся, то ли устраивал шумовую имитацию, чтоб мы не привязывались с глупыми гигиеническими догмами о пользе ежеутреннего душа.

Меня не печалило это временное одиночество — я всё больше погружался в житие и бытие при четвертом Иване нашей истории, припоминая попутно и собственное когда-то пережитое.

Но одиночество скоро кончилось:

— Борь, порежь хлеб.

— Сейчас.

Будто так легко оторваться от опричников.

— Гаврик! Иди сюда. Слышишь? Оказывается Генрих VIII английский считал, что министра можно отставить, лишь казнив его.

— Ну и что?

— Что “ну и что”? Ты пойми — Генрих этот чуть раньше Грозного был. И то же мышление. Но он у них последний такой. А у нас, в принципе, до сих пор так. Ну, если не казнить, так вечная опала, небытие в общественной жизни.

— Ну и что?

— Мы ленивы и нелюбопытны. Понял? Кто сказал?

— Ну зануда. Кто надо, тот и сказал.

— Вот, вот... Не знаешь!

— А зачем это знать надо? Да ты не возникай. Я-то знаю — успокой душу свою. Пушкин сказал. Ну и что? Зачем это знать?

— Чтобы человеком быть.

— Ты уже восемьсот раз это спрашивал. Не устал? И каждый раз торжествуешь.

Сын стоял в дверях и голова его покачивалась где-то у притолоки. Он, наверное, на полголовы выше меня.

— Ладно, ладно. Умылся?

— Естественно.

— Не очень-то заметно.

— Но... пап! — Тотчас видно, что мытье относительное — реакция не столь наглая, как в предыдущих словах.

— Ладно, ладно. Умылся, так умылся.

И я в детстве не больно мыться любил. Как только в голове у меня рождался компромат на сына, я тотчас обращал свой внутренний взор на собственное босоногое детство и умиротворяюще начинал оценивать изыски гавиного поведения.

— Порежь хлеб. Мама просила.

— Она тебя просила.

— А я тебя.

— Но она ж тебя просила. Скажи лучше, что не хочешь, а хочешь читать.

— Я ж с тобой разговариваю, а не читаю.

— Разговариваешь, чтоб поучать меня.

— Да, пожалуйста, могу и сам, если тебе трудно.

— Мне не трудно. Давай порежу. Но скажи, что хочешь читать.

— Да не надо — я сам порежу.

— Нет. Давай я порежу.

— Для чего эта торговля, Гава, когда любому порезать хлеб ничего не стоит.

— Вот поэтому давай я и порежу.

— Что за спор дурацкий! Режь. Пожалуйста. Лен! Ты чего? Скоро?

— Вы начинайте. Яйца на столе. Я сейчас чайник принесу.

— Гаврик, я тебя прошу — режь, пожалуйста, потоньше.

— Так получилось.

— Ну хотя бы для меня один кусок. Не люблю толстый хлеб.

— Резал бы сам.

— Я и предлагал. Ты ж захотел.

— Захотел! Возмечтал. Взалкал. Экое дело — хлеб захотел резать. Ты мне дал, и я порезал. Не головы рубить министрам.

— Хм. Взалкал резать хлеб. Интересно. А никто не объявлял, во всяком случае публично, алчбы... головы рубить. Алчбы... Хм.

— Станешь, папаня, царем, тогда и будешь рассуждать.

Быстрый переход