Таких набралось около десятка. Кое-кто, предвкушая потеху, прихватил с собой дедовское ружье.
— Ничего дурного я с ней не делал, — повторил Птицелов. — Ты ведь меня знаешь, я ведь никогда не вру…
— А чего харя разукрашена, а? — зазвучал визгливый голос соседки Киту — свинорылой Пакуши. — Кому ухо чуть не оторвали, а? У кого лапищи покусанные?
— Да, ты уж объясни толком, Птицелов… — забубнил Хлебопек. — Нехорошее дело выходит. Разобраться бы надо…
— Разобраться! — простонал Птицелов. — Вы бы сперва разобрались, а уж потом мотыгой тыкать! — Он с мольбой поглядел на Киту. — Не уводил я Лию за пустыри! Не делал я этого! Нашел я ее там! Нашел! Дома Лии не было, и вроде сердце екнуло. Помнишь, дядька Киту, ты сам запретил ей куда-то уходить, потому как зачастила она на окраины?
— Уходила она на пустыри, Киту? — стали спрашивать отца Лии. — А чего она забыла на пустырях, Киту?
Ответил не шибко разумный юнец Рудо — вроде обычный человек на вид, но два и два сложить не может. Работал он золотарем, потому был вечно грязен и вонюч.
— А крысы всегда из дома уходят, когда смерть свою почуют.
Свинорылая Пакуша отвесила Рудо звонкий подзатыльник и отправила «в массаракш».
— Я так и подумал, — ответил Птицелов, потупясь. — Чего бы она сидела сиднем над шлаками? Ну, думаю, укоротить себе век собирается. А… а потом… — горло неожиданно сжал спазм. Птицелову очень хотелось рассказать о великане с топором, которому, как милому, улыбалась Лия. Но то ли ревность, то ли какое иное темное чувство лишило его дара речи.
— Ну, чего мычишь, остолоп? — проговорил дядька Киту. Было видно, что он уже остыл. И строжится для виду: чтоб лицом в грязь перед сочувствующими не ударить. — Подымайся и иди с глаз долой. Узнаю, что сызнова дочуру на пустыри водил, так возьму ружжо и руки-ноги отстрелю поганые.
Птицелов встал, поглядел дядьке Киту в разновеликие глаза. Потом вздохнул да поплелся в свою хибарку, придерживаясь за бок.
Ребро небось сломали. За просто так, за здрасти.
— Парень-то правду обычно говорит, — взялся размышлять Хлебопек. — Ни разу не слыхал, чтоб брехал он. Как Рудо, к слову. Или как ты, Киту.
— Обычно… — протянул дядька Киту. — Как же, как же…
— А захотел бы снасильничать деваху, так за памятник затащил бы вечерком. Всех дел-то? Какой толк тянуть ее на пустыри, а потом — еще дальше?
А Птицелову захотелось оглянуться, только не позволил себе. Так и ушел он узкой улицей: расчищенное полотно серого бетона змеилось между высоченными грудами каменных обломков, от них и по сей день несло гарью.
Малая площадь, колодец-журавль. Детки рисуют мелом на битом асфальте. Девочка и мальчик. Девочка, как Лия, лысенькая, худенькая, с грустными глазами и распухшими коленками. А мальчик — вполне нормальный карапуз. Только говорит отчего-то басом, как мужик. Птицелов пригляделся: ба! — так никакой это не карапуз. А мужик и есть. Карлик Прыщ. Учит девочку рисовать похабщину всякую.
Дать бы Прыщу пинка под пухлый младенческий зад! Чтоб асфальт пропахал курносым носом до самого колодца. Так заголосит же благим матом! И вновь соберутся сочувствующие. Мол, не стыдно ли? Сам лобешник здоровый, почти нормальный, а маленького несчастного человечка обижаешь. И мотыгой под ребра, мотыгой!
Прошел мимо Птицелов. Дальше, дальше…
Хибарку он отстроил себе сам. Хлама сподручного вдоволь было: бери — не хочу. |